Вещи, ве-щи, будь они неладны… Обезумевшая мать тряслась больше всего за ф-но; Сана же, оказавшись в полупустой, будто б еще в своей комнатке, встала на крутящийся стул да и потянулась интуитивно к верхним полкам. Детские книжки, ее книжки… Как могла забыть?.. Это ведь то, без чего живешь вполсилы, понарошку, зная, что лишился незримой, но от того не менее мощной, поддержки, явленной самим их присутствием в одном с тобой пространстве — и вовсе не потому, что в детстве ты был якобы счастлив: нет-нет… Сана никогда, за исключением редких моментов, не была счастлива — да и что такое счастье? Вот вспышки… пронзительные его лучи — поначалу ласкающие, а потом неизбежно опаляющие все ту же шкурку, — да, пожалуй… Но и только.
Когда ей впервые стало скучно с людьми? Сана спасалась от них (особенно нудными казались, разумеется, «взрослые» разговоры), зарываясь в буквы, благо читать научилась рано — и не по букварю: нелепая эта штуковина сразу вызвала у нее резкое отторжение, спровоцировавшее не менее резкое раздражение учительницы первой. «Какая разница, что ты умеешь? А другие вот не умеют, и что — глупей тебя? Будь как все, Шеломова: все по слогам — и ты, все медленно — и ты, все хором — и ты: выделяться права не имеешь. Ты понимаешь, как много для тебя страна сделала и во сколько ты государству обходишься? А чем обязана родной партии и Леониду Ильичу[36] лично — знаешь?..» Сана не ведала, чем обязана Леониду Ильичу лично и что сделала для нее родная партия (про раскулаченного, расстрелянного красными, прадеда по материнской линии, как, впрочем, и про сгинувшую на лесоповале — едва ли, увы, не «штамп», но так ведь оно и было — красавицу-прабабку по отцовской, она о ту пору слыхом не слыхивала), а еще — и это было самое главное — не могла «как все»: не могла, и только потом уж не хотела. «Да она не просто хочет, чтоб я как все стала — она хочет, чтоб я хуже себя самой стала!» — отец после подобных словоизлияний смурнел и кашлял, а мать играла в ту нелепую, но вовсе не безобидную игру, правила которой узнала от своей матери, а та, в свою очередь, от своей: «Ну и читай себе медленней: обмани, схитри…» — «Но если я читаю быстро, я что — плохая поэтому?» — Сана едва не плакала.
Она снимает с полки первый попавшийся томик — вот он, лесковский «Левша» с рисунками Кукрыниксов: «Детлит», год тысяча девятьсот семьдесят пятый, — и почти забывает о переезде — точнее, важность его сжимается до размеров спичечной коробки, а по сему… Вот раскладушка «Маша и Медведь» с рисунками Конашевича — год тысяча девятьсот семьдесят первый… Вот трогательные, лучшие в мире, «Сказки» Андерсена, а за ними — великолепно изданные — Шарля Перро: красно-бордовый фон, чей-то принц на белом коне, черные ветви деревьев… «Уж каких только обетов они ни давали, ездили и на богомолье и на целебные воды — все было напрасно…» — Сана вдруг вспоминает, что в детстве невероятно узкое и соленое богомолье казалось непереводимым… Вот лагинский «Старик Хоттабыч»: год тысяча девятьсот семидесятый — привет Вольке Костылькову, Жене Богораду и, ха, всем индийским слонам! Даже «Анечка-Невеличка и Соломенный Гумберт»[37] есть — возможно, именно пивоваровские рисунки[38] сыграли не последнюю роль в том, что Сана легко, до школки еще, восприняла Босха. От альбома с репродукциями ее оттаскивали едва ли не за уши: ох, как не хотелось расставаться с мелованной бумагой, тем более что ни люди, ни чудища не вызвали в душе и малой толики страха, а «Сады земных наслаждений» по-настоящему восхитили. Христос между Адамом и Евой на левой створке триптиха, странненький рай — с огромными, больше человека, птицами да кавалькадами людей, животных и всевозможными страшилищами — на центральной части. Более же всего изумило Сану то, что в аду души грешников — она, конечно, не понимала еще, что это души — пытают на арфе, лютне и органиструме: «Венера покровительствует музыкантам и музыке, — объяснял отец. — Но люди плохо себя вели, и поэтому несут наказание» — «А меня… меня — что, тоже будут так мучить… за фоно?» — Сана подняла на него блестящие от слез глаза. — «Почему, глупая? Ты разве собираешься убить кого-нибудь? Или стать пьяницей? Или, может, хочешь ходить при всех голышом?..» — «Нет-нет, — Сана вытерла щеки кулачком. — Нет-нет, но…». Но: здоровенный ОГИЗовский том Пушкина, год издания тысяча девятьсот сорок шесто-ой — не хнычь, Сана, не хнычь, а злосчастный-то альбомчик — для учащихся пианистов — не тронь. Пошел Ясь на лужок — до-до-соль, ля-ля-соль, — накосил муравушки стожок, сцуко.
Маленький зеленый блокнот падает на пол. «Запись событий, концертов и др. всё моё» — узнает Сана детский свой почерк и, сама не замечает, как, переворачивая пожелтевшие листы, переносится в тот самый семьдесят неважный год, когда ее впервые привели в консерваторию: бархатная черная юбка, кусачий, под горло, свитер, ненавистный шелковый бант… «В программе произведения Грига, Чайковского, Шопена. Исполняет Дмитрий Башкиров»: а почерк-то, почерк!.. Крупные печатные буквы, переходящие в прописные, напоминают диковинных насекомых: Большой театр, «Лебединое озеро», «Дон Кихот», «Травиата», «Пиковая дама», «Иоланта», «Жизель», «Ромео и Джульетта»… Ремарки неуклюже забавны: «Впечатленье среднее. У некоторых мужьчин хриплые голоса, два раза хор пел то обгоняя оркестр то задерживался», «Оч. хорошо сыграл Базилио и его дочь…», «Не успели купить програмку, попросили с верхнего ряда», «Когда шла домой сказала папе, что опера мне будет снится», «…нна заключительный концерт не пошли, смотрели кино, первую серию тасс уполномочен заявить: оч. интересный!». Сана усмехнулась, перевернув несколько страничек, — так и перескочила через год: «Сегодня воскресенье, ходили с папой на филательстическую выставку польсских марок. Помимо польсских марок были еще письма с фронта и конверты. Но главное письма королей! Было письмо одной королевы из 16-го или 17-го века. Она правила государством сама. Еще письмо какого-то короля из 15 века, военначальника. Марки посвящены Ленину, Крупской, Калинину и т. д., искусству, флоре-фауне, животному миру и другим темам. Мы купили альбом для марок и марки. Выставка очень понравилас»… Да-да, все так и было — оказывается, Сана помнит чуть ли не почерк той самой королевы, которая «правила государством сама»: картинка всплывает перед глазами до того отчетливо, что становится даже немного страшно, — а вот и отец, как всегда, подтянутый, как всегда, безупречно выбритый: привет, papa… — Можно завтра поболеть? В школе тощища… — Подралась? — Не только. Знаешь, кажется… даже не знаю, как и сказать-то… — Скажи как есть. — Ну, когда… когда я утром в школу-то иду, я еще немножко умная, а когда возвращаюсь… в общем, возвращаюсь уже дура дурой! — Почему? Там же дают какие-никакие знания… (отец отводит глаза). — Знания, может, какие-никакие и дают, да только потом всё, что дали, отбирают… — С этого момента поподробней… — А ты на собраниях был? Знаешь, о чем там говорят? Классная живьем сожрать готова… Она ведь только тех терпит, кто пресмыкается, а над остальными издевается. Да ладно б оценками! Она унижает, она постоянно твердит, какие мы все ничтожества, бараны бестолковые, свиньи и… — Я, Сана, — кашляет в кулак отец, — бывал не только на таких собраниях… и скажу тебе честно, как взрослой: если не преодолеешь отвращение, если не научишься смотреть на мир сквозь пальцы, ничем хорошим это не кончится. — Вот еще! — Вспомни лучше Королевство кривых зеркал. А теперь представь, что именно там мы и находимся. Представила? — Странно. Зачем?.. — А затем, головушка, чтобы хоть в безопасном месте иметь нормальное отражение. — Чего? Как-то ты говоришь путанно… — Да просто все, Саночка, просто! Все, что есть в человеке хорошего, в этом кривом зеркале плохим кажется — и наоборот. Понимаешь? И школка твоя — такое же кривое зеркало. Но другого нет. Пока нет. Ты просто старайся не отражаться в нем: и молчи. Молчать ведь не значит не думать. Размышляй, о чем хочешь — никто не узнает. Игра такая… — Но папа… — Без но. Если поверишь отражению в кривом зеркале, пиши-пропало. Вся жизнь тогда пропала.
Стоит лишь отпустить себя, и прошлое, кажущееся теперь туманным, расплывчатым, будто не существующим (словно это не ты, а кто-то другой, чужой, носил бежевое пальто в крапинку, словно не тебя, а подкидыша — вот он, архетип двойной матери, пусть и не сразу уловимый — заставляли надевать ужасные темно-коричневые рейтузы с начесом), оживает — может, Сана всю жизнь только и делала, что верила отражениям кривых зеркал? Не потому ли пишет теперь пропало (на стекле, на стекле, на запотевшем стекле), не потому ли кажется ей, ни живой ни мертвой, что окружают ее покойники?.. «Все сорванные цветы — трупики»: где она это прочитала, где, почему ничего не помнит — почему все эти годы слились в одно пятно? Бегом, Сана, пока живехонька: прыг-скок, из камеры в камеру, всего-то четыре! — «Были с отцом в настоящей костюмерной. Она немного грязная, а костюмы какие то старые… Но вобщем интересно, только пока от Пушки дошли до театра, замерзла» — да-да, ежится Сана, костюмы старые, а холодно до сих пор: какой-то озноб внутри — вечность если не Кая, то чья? А листочки, листочки-то выпадают: приклеить бы… «Смотрела спектакль для взрослых, отец провел:«Новоселье в старом доме». Блокада — это страшно. Поеду ли я когда-нибудь в Ленинград? И с кем?.. А второе действие уже после войны, в 56-м…» — «Сегодня были на «Жестоких играх», тоже взрослый спектакль. Последний день каникул, вот это точно жестоко… ненавижу школу. Ненавижу учителей. Ненавижу дебилов, которым только и надо, что набить брюхо или сделать гадость: не важно, зачем — главное сделать. И почему я должна ходить туда, кто-нибудь скажет или нет? Почему нельзя дома учиться? Несправедливо, неправильно! Отец говорит, работать от звонка до звонка еще хуже — но зачем тогда взрослеть, если взрослые всё время на работе?!» — «Сегодня с мамой и Соньшей были на Цветном. «Большая фестивальная программа с участием звезд советского цирка». Ух. Сначала клоуны и жонглеры вышли. Особенно хороша танцовщица на шаре была: она делала упражнения с кольцами, вертелась, крутилась… Костюм у нее переливался, серебристый такой — мечтаю… А во втором отделении Эмиль Кио. Сверхъестесствено! Так пишется или нет? Я не была в цирке четыре года!» — а ведь не так давно они с П. забрели в тот самый цирк: нос приятно щекотнул запах опилок, смешанный с чем-то сладким. «Такое ощущение, что тебе шесть лет», — говорит Сана. «Тебе или мне?» — «Тебе. Мне. Какая разница. Пошли за мороженым» — ну и пошли-шли-шли, а потом, как водится, вдогонку уже, купили ситро да заторопились в зал. Сидели на самом верху, как дураки, по выражению Саны, глаза которой так и лучились (раскадровочка счастья!). О, ja-ja: она, конечно, про желание удовольствие-то повторить, — не понаслышке, и все же задачка не имеет решения, всё продается и все покупаются: массовка — пятьсот, групповка — семьсот, эпизоды — полторы штуки, а потому: травести, артисты оригинальных жанров, клоуны, двойники, пародисты, фокусники, кукловоды, дрессировщики, пиротехники, деды-морозы и снегурочки, «сработавшиеся пары и одиночные представители»… Вернуться — но куда? В какой именно цирк — тот, детский, с чудесами Кио, или недавний, «взрослый», ностальгично-понарошный, с чудом присутствия П.? Этого Сана не знала, зато знала наверняка, что именно стоит за улыбками цирковых да «па» выдрессированных собачек, и не только, не только, — потому и хотелось сначала плакать, а потом сразу бежать из балагана — со всех ног! (во все глаза?)… Вот тебе и раскадровочка, думала она, показали чудо — и отобрали тут же, слизнули, будто и не существовало его вовсе, «а счастье было так возможно, так близко», ам! — и нет: а ведь Плохиш в глубине души меня боится, догадалась Сана. Глупо, глупо все как! Он ведь только тень, копия… «Сегодня с мамой и Соньшей слушали оперетту Кальмана «Графиня Марица». Она повествует о любви…» — Сана усмехается: ну да, ну да, повествует о любви; если же чувство измеряется выглаженными рубашками… Помнится, Сана развела тогда руки, а П. спросил: «Что ж, если б мы жили вместе, ты никогда не гладила бы мои вещи? — Не гладила б, — покачала головой Сана. — Почему ты спрашиваешь? — Потому что моя ж.…», тчк.