Купил Андрею монет и бумажных денег, для коллекции. Японские оккупационные рупии, с печатями военной администрации и гонконгские доллары, очень странная вещь. На одну сторону смотришь — вроде, доллары как доллары, ну, понятно, что не американские, а какие-то, но всё равно. А переворачиваешь — там по-китайски. Меня учили делать такие игрушки в Университете — наливаешь в пробирку раствор медного купороса в воде и чего-то зелёного в чём-то органическом, — запаиваешь, а потом встряхиваешь — встряхиваешь, встряхиваешь, а они не смешиваются, только на время. Единственная, видимо, полезная вещь, которую я вынес из нашего курса химии. Ну не полезная, ладно, забавная. Надеюсь, ему понравится. Ну, или, по крайней мере, произведёт впечатление на одноклассников. У них такого точно нет (тут должен быть смайлик).
Что я скажу тебе, если просто? Просто: я думаю, что вот же, сколько лет. И кто бы мог подумать. И кто бы знал. И в частности, что мир устроен так: в нем есть объекты, много разных — люди, обезьянки, мороженое, кошки, третьи ноги, десятилетние мальчики с патронташами, призрак Ширли Темпл, твоя заколка, потеющий объектив, маки, лотосы, тополя, — и из всего этого лучшее — ты. Не лучшая из моих знакомых, из женщин вообще, из всех людей, кошек, лотосов, обезьянок, но из всех объектов божьего мира, и ты извини, что я пишу тебе это, но я приучил себя с некоторого момента, что эти вещи надо говорить, обязательно, сразу, не откладывая ни на день. Потому что. Потому что времени мало, и когда бог создавал его, он создал его недостаточно.
Все хорошо, в общем. Хорошо, когда тепло, хорошо, что вот вечереет, жара спадает, хорошо, что я говорю с тобой, как ни с кем, и теми же фразами, тем же голосом, словом, всё хорошо, и если бы ты была рядом, я бы нашел для тебя мороженое, хоть где. Спокойной ночи, всё хорошо. Хорошо, что кончается ночь, приближается день. Сохрани мою тень.
«На центральном телеграфе стоят разменные автоматы, которые меняют монету в 20 копеек на 4 монеты: 15, 2, 2 и 1. 15 меняет на 10, 2, 2 и 1, 10 на 3, 3, 2 и 2. Петя разменял один рубль двадцать пять копеек серебром на медь. Вася, посмотрев на результат, сказал: «Я точно знаю, какие у тебя были монеты!» — и назвал их. Назовите и вы…»
Что было у бедного Васи в голове? Скорее всего, ну, просто шизофреник — фиксация на деталях, навязчивая привычка считать и подсчитывать, бедное дитя. Но, видимо, ещё что-то, — представляется небогатая семья с привычкой тщательно подсчитывать мелочь, аденоидный приоткрытый рот, старший брат, который наверняка уже выпивает, — через ряд, слева, сидел Алеша Полушкин, бедное гениальное дитя с этим самым аденоидным ртом, единственный знакомый мне ребёнок, у которого в доме не было телевизора. Мать-одиночка, дворничиха нашей школы, старшенький в колонии, а младшенький неведомым чудом с трех лет все что-то подсчитывал, подсчитывал, — и вот оказался за две парты от меня на математической олимпиаде для пятых классов, — сидит, поблескивая отвисшей губой, ужасным почерком марает черновик. Мне, конечно, не видно, что именно он там выписывает, какие расставляет гениальные закорючки, потому что мы рассажены строго в затылок друг другу, через ряд, — мне виден блеск губы и сальные волосики, — но не пронумерованные листы олимпиадной работы. Это справа. А слева окно и полосатое небо, которое я помню до сих пор, потому что две полосы то срастались, то расходились снова и срастались в других точках с другими полосами, — такой рисунок мне после доводилось видеть только на срезе свежего бекона, уложенного розочкой под гигиеничной пластиковой крышкой в одном «7–11», отстоящем от этого дня на почти на двадцать лет.
Что же было в голове у бедного Пети? Зачем ему такая огромная сумма мелочью — полная пригоршня, нет, больше, что-то наверняка упало на асфальт, а тратить-то всю эту медь было особо и не на что, — разве на телефоны-автоматы, а еще на автоматы с газированной водой, 3 копейки с сиропом, одна копейка — просто так, а если сильно шиковать, то надо бросить три копейки, а потом, когда желтое сольется и пойдет белое, быстро выдернуть стакан, дать воде стечь и снова бросить три копейки, подставив стакан на место — «Double syrup, please…», — «One dollar ten. Do you have a dime, sir»? — «I’ve two nickels, okay»? Родители Машки разрешали ей пить из автоматов только при условии, что стаканчик она будет носить с собой — раскладной, состоящий из нескольких пластмассовых колечек, навсегда оставшийся у меня в голове в качестве чуда инженерной мысли. Ее напиток обходился мне в девять копеек — не три монеты по две копейки плюс три по одной и не девять по одной, а обязательно три по три — мы, кажется, единственная нация, у которой была монета в три копейки, «алтын», — а пятикопеечные в автомат не лезли.
Что в голове у Маши? Маша сидит прямо передо мной, я видел, как во время раздачи листов у нее дрожали руки — она поправляла хвост на затылке, каким-то особым способом перекручивала два ярких шарика на резиночке, ни одна заколка не удерживала ее копну, а когда она распускала хвост, несколько волосков всегда выдирались, Маша морщилась, а сейчас я не вижу ее лица, но она как-то странно ерзает, поводит плечами, как будто от долгого корпения над проблемами Пети и Васи у нее разболелась спина, пару раз она осторожно заводит руку назад и водит рукой у себя между лопаток. Если бы я не боялся окрика математички, строго следящей за тем, чтобы не было никаких контактов в ходе этого соревнования между будущими молодыми учеными, надеждой страны, я бы осторожно почесал ей спину карандашом, — но вместо этого я возвращаюсь к Пете и Васе. Петя стоит с полными горстями монет, он раздражен, а Вася, безумно поблескивая уродливыми очками в пластмассовой грязно-розовой оправе, роется в медных двушках и пятаках, алхимически синтезированных разменным автоматом из серебряных гривенников и двугривенных.
Впрочем, там не могло быть двугривенных, то есть двадцатикопеечных монет, вдруг понимаю я, да и пятнадцатикопеечных — не больше одной, потому что двадцать и десять размениваются точно так же, как две по пятнадцать, и бедный Вася, не имея возможности точно определить набор исходных монет у Пети, провалился бы в психотический срыв, который проходил у него так: он начинал раскачиваться и поскуливать, а потом приходил в ярость, и ярость эта была направлена себя — один раз я видел Алешу Полушкина, воткнувшего себе в руку грифель, когда не сложилась какая-то задачка, — как выяснилось впоследствии, воспроизведённая в наших учебниках с опечаткой.
Что у Пети в ладонях? У Пети в ладонях должна была быть одна монета в пятнадцать копеек, потому что из гривенников и двугривенных не сложились бы рупь двадцать пять. Рупь двадцать пять минус пятнадцать дает нам рупь десять, сто десять копеек. Сто десять не может состоять из двугривенных, — а значит, это монетки по десять копеек, одиннадцать штук. «Это будет рубль десять, у Вас найдется гривенник?» — «Два пятачка, ничего?» — Вася сияет. Петя пытается понять, что было у него в голове, когда он связался с этим отморозком. Я проверяю всю работу еще и еще раз: задача про самолет, задача про два шарика, маленькая, но верткая задача про девочку, у которой день рождения в середине весны, — и про ее брата, у которого день рождения двадцать пятого декабря, задача про нестреляющий пистолет — я проверяю все по третьему разу, проверяю собственное имя, класс, номер школы, написанные вверху тетради, проверяю порядок листов и подчеркиваю красным слова «Задача», «Решение», «Ответ» — и все равно сдаю работу первым, меня выпускают, я наваливаюсь на подоконник в коридоре, я слишком взвинчен, чтобы чувствовать себя усталым, я хочу в туалет, но еще какое-то время стою и смотрю на полосатое небо, и вспоминаю, что кое-что забыл всё-таки: поставить дату. Я прихожу в ужас. Я не иду в туалет, а стою и жду, пока не появится кто-нибудь из учителей.
Постепенно выходят другие олимпиадники, кто-то в испарине, кто-то в слезах, кто-то ликует, предвкушая победу, а последней выходит Маша, и некоторое время мы стоим молча. Из моего сегодня я вижу эту картинку так: вот нынешний я стою у подоконника, и вот она, маленькая, со сбившимся набок хвостом, с портфелем, набитым специальными учебниками для спецкласса, с полными глазами слез ждёт, когда я обниму ее и прижму к себе, и скажу: «Маша, ну это же все выеденного яйца не стоит, я вообще против олимпиад, мне кажется, это совершенно лишнее. В науке не должно быть соревновательности, а то академическая среда будет устроена, как советские учреждения, а это, Маша, омерзительно». Но там, в мои и её одиннадцать лет, я понимаю, что она чудовищно провалилась, и мне передается ее стыд, льётся, переползает красными пятнами с ее щек на мои, она неловко скрестила руки на груди, губы вздрагивают, Маша поворачивается ко мне спиной и у нее из-под подола вдруг вываливается крошечная пуговица. Я рад завести разговор и до неловкого громко восклицаю: «Это откуда?» — но Маша выхватывает у меня пуговицу и бежит к туалету, и я вдруг понимаю, почему она ерзала и что отвлекало ее всю олимпиаду, и что она пыталась поймать у себя на спине сквозь кусачую коричневую шерсть форменного платья, — и уже мой собственный стыд заливает мне щеки, а потом Маша возвращается и мы не говорим об олимпиаде еще неделю, до следующего понедельника. Ничего, ни слова.