«Странно, — подумал я, — когда я произвел на свет этого Шульца, у которого все складывается хуже некуда, у меня самого в жизни все шло скорее хорошо: Жюльетта еще жила со мной, я сочинял пустяковины, которые меня кормили, дни шли… А вот теперь перечитываю историю одинокого человека в пустом доме, и Жюльетты со мной уже нет, и дом продан, и от всей обстановки я избавился, и сам собираюсь уезжать, но понятия не имею, куда отправиться».
Мне сделалось неспокойно. Я уселся на раскладушку рядом с объевшейся бумаги печкой, задыхавшейся от пепла сгоревших страниц, и стал читать дальше. Я дошел до того места, где Шульц встречает девушку по имени Лейла. Она куда-то бежит среди ночи. За ней гонятся мужчины. Шульц прячет ее в своей старой машине, и потом они путешествуют вместе. Мне казалось, будто я читаю роман незнакомого автора, улавливая при этом между строк знакомый голос.
Надо мне было бросить этого Шульца и эту Лейлу в огонь, которому я уже принес в жертву немало своих персонажей. Но мне стало любопытно узнать, какую судьбу я им уготовил, и я их пощадил. Роковая слабость!
Стояла глубокая зима. Холод страшный. Я уже не помнил, сколько недель подряд трудился, опустошая свою библиотеку. Я без сожаления распродал за гроши мебель, картины, посуду, одежду, но с книгами расстаться не смог. И тогда, зная, что вскоре дом снесут, а мне придется отсюда уйти, уехать из этих мест, и, наверное, далеко, я принялся педантично укладывать книги в деревянные ящики, упаковывать их в бесчисленные маленькие гробики, забивая потом гвозди в крышку. И лепил сверху большие ярлыки, на которых были аккуратно выведены заглавия, имена авторов, годы издания и названия издательств.
Что с ними станет без меня, со всеми этими книгами? Я спросил у нескольких старинных приятельниц, не согласятся ли они приютить у себя на неопределенный срок хотя бы по два-три ящика. Почти все женщины — многие из них были прообразами дешевых картонных героинь, которых сочинили Нуарсей и Лорсанж, — легко согласились оказать мне эту услугу. Кое-кого из них я не видел лет десять или пятнадцать. Иногда мне трудно было напасть на их след, стершийся под фамилией мужа или, напротив, затерявшийся из-за возвращения девичьей фамилии. Чудесным образом обычного телефонного звонка от привидения, в которое я превратился, оказывалось достаточно, чтобы услышать: «Ну, конечно, Жак, я как-нибудь это устрою, найду местечко… Нет-нет, уверяю тебя, меня это нисколько не стеснит, мне даже приятно будет, и потом, для нас это повод увидеться…» Мы уговаривались о встрече. Мне оставалось только поживее укладывать книги в гроб, но я не мог удержаться, начинал листать, перечитывал отрывки из великих романов, которые когда-то меня волновали, снова слышал голоса персонажей, чья жизнь временами заполняла мою собственную.
На освободившихся полках оставался лишь неровный след от книг в белой пушистой пыли. Меня окружали уже заполненные и заколоченные ящики и другие, только ожидающие своей очереди, я уже выстлал их дно газетами в несколько слоев. Ну и тачка, конечно же, и тачка! Потому что без этой штуки, маленькой вертикальной плоскодонной двухколесной тележки с двумя рукоятками (должно быть, из-за этих торчащих палок ее и прозвали «чертом»), я бы не смог перетаскивать тяжелые ящики, поднимать их в грузовичок, а потом выгружать в помещениях, которые эти милые женщины предоставляли в мое распоряжение.
В конце концов я, совершенно измученный, уснул на узкой раскладушке. Свернулся клубочком, закутавшись в одеяло, рядом с печкой, в которой догорал огонь.
Когда я открыл глаза, кругом было темно и холодно. Пять часов утра. Холод меня и разбудил. А может быть, это сделал доносившийся издалека колокольный звон. Печка совсем остыла. Я сбросил одеяло, немного подвигался, потом влез в толстый свитер с продранными локтями и доисторическую куртку, обулся в сапоги и вышел из дома. В сарае, стоявшем на другом конце двора, слабенький желтоватый свет лампочки выхватывал из темноты обрывки пыльной паутины. Вместо того чтобы набрать уже наколотых дров, вернуться в дом и затопить печку, я схватил топор и принялся раскалывать огромные поленья, остатки грубо распиленного ствола. Это было глупо, но я ничего не мог с собой поделать: в пять утра мне понадобилось колоть дрова! «Ну вот! Опять на меня напал этот странный зуд», — подумал я. По пальцам бегут мурашки, кисти рук сжимаются, запястья твердеют, напрягаются мускулы предплечий. Да, теплый ток бежит от кончиков пальцев к грудным и спинным мышцам, по всему телу. Непреодолимое желание ударить утихает лишь после того, как я принимаюсь лупить кувалдой, молотком, дубинкой, чем угодно, и кулаками, разумеется…
И вот на меня опять это нашло! Уже несколько дней я испытывал подлинное наслаждение, стуча молотком по стальным шляпкам гвоздей и вгоняя их в мягкое дерево ящиков. Я продолжал нещадно колотить и после того, как гвозди входили до упора.
Иногда мне казалось, будто я слышу шепот или стоны персонажей. Слышу, как они под своими картонными обложками, перед тем, как деревянная крышка обречет их на бесконечную ночь, в последний раз повторяют слова, которые их создатель вложил им в вымышленные уста. Да, персонажи романа, пьесы или сказки говорили сами по себе. Насмешливо.
Мне приговор судьбы пока еще неведом:
Надеюсь я, но все ж готов и к новым бедам.
Любовь меня ведет. И здесь ищу я ту,
У ног которой смерть иль счастье обрету.[3]
Я заглушал этот монолог: приставлял гвоздь, зажав его между большим, указательным и средним пальцами левой руки, правой рукой поднимал молоток и яростно обрушивал его на шляпку гвоздя. Становилось тихо.
Это нисколько не мешало другому персонажу повысить голос, так что я отчетливо слышал сквозь газетные слои и толщину досок: «…вы презираете мое вдохновение, уже считаете меня заурядным, ничтожным, каких много… Как это я хорошо понимаю, как понимаю! У меня в мозгу точно гвоздь, будь он проклят вместе с моим самолюбием…»[4]
И — раз! Побольше гвоздей ему в мозг!
Так вот, на этот раз в пять утра в полутемном сарае я схватился не за молоток, а за топорище воткнутого в колоду топора. Поднял тяжелый топор над головой и, прочно утвердившись на ногах, рубанул изо всех сил в самую середину поставленного на попа полена. Дерево вцепилось в лезвие, словно бешеная собака. Я снова занес топор с повисшим на нем поленом, обрушил все это на колоду, и половинки бревна с глухим стуком упали по обе ее стороны. И все сначала. Ударить, расколоть. Битва железа с сухим деревом! Усталости ни малейшей. Вокруг меня росли горы деревяшек с острыми свежими сколами. Вот это и был мой странный зуд: потребность ударять, казавшаяся мне совершенно чуждой, наваливалась на меня и, захватив врасплох, завладевала каждой моей жилкой.
Вволю намахавшись топором, я успокоился, и в то же время мне стало тревожно. В течение нескольких секунд я смутно думал, что человек, рубивший с такой силой, не мог быть мной, что это чудовищное желание явилось извне. Но откуда? Казалось, внезапная ярость пришла на смену прежнему наслаждению, которое я испытывал, зажав ручку между большим и указательным пальцем, наслаждению, с которым я прикасался к буквам на клавиатуре. «Что со мной стряслось, да что же это такое со мной стряслось?»
Чтобы покончить с этими вопросами, я снова и снова обрушивал топор, а смущающий меня незнакомец стоял позади, дышал в затылок, ждал своего часа.
В конце концов я собрал наколотые поленья, уложил их на левую руку, между бицепсом и кистью, поверх вытертой ткани куртки, и вернулся в библиотеку, где глухой голос вещал: «Нет мне покоя, пока не начну колоть дрова топором. Занесу его над головой, обрушу изо всех сил — и мне становится легче. Мне нравится звук ударов и треск расколотого дерева. Приятно смотреть на открытое сердце поленьев…»
Я попытался вспомнить, когда у меня впервые забегали мурашки. Кажется, это началось в июне. Погода стояла чудесная, теплая, мягкая. С недавних пор мне пришлось жить без Жюльетты. Я перестал писать. Ни одной строчки не прибавилось. Я бродил по берегу реки, представляя себе, что ступаю в старые следы, когда-то оставленные нашими шагами в глине берега. Я только и делал, что кружил около дома или по комнатам.
Вернувшись после одной такой одинокой прогулки, я сел на залитые солнцем ступеньки крыльца. Перед тем, идя через заброшенный сад, я целыми пригоршнями рвал с нижних веток, усыпанных вишнями, переспелые, темно-красные, почти черные ягоды, и теперь сок вытекал у меня между пальцев и пачкал ладони. Я жадно ел вишни, наслаждаясь вечерним солнцем и сладкой мякотью, и сплевывал косточки под ноги. Потом рассеянно выложил десятка два блестящих косточек в ряд на теплой ступеньке. Машинально поднял валявшийся поблизости тяжелый камень. Он оказался круглым, гладким, холодным.