Моя правда простая и поверхностная. Семья — это добро. И народ — добро. Бытие, оно своим овальным пузом навалилось. И навязало людям: укрываться стенами; строить государство; собираться в семьи и давать приплод. Огороды возделывать. Станками грохотать. Слава труду!
А что анархисты в тухлых косухах… Чего они могут? Напугать престарелую, толстобоко бредущую прохожую? Пукнут всем скопом, ну а она, ясно, напугается: «Ой, Господи!» Она нормальная.
Люблю нормальное. Закат над оледеневшим озером. Рукавицы. Шерстяные носки. Прозрачные сосульки.
А не терплю еще гуманитариев из задымленных подвалов-кафе. Ноют-ноют мелодии. Несвежие волосы свисают в кружки пива. Впалые щеки. Волосы касаются пены. Они бы хотели круглосуточного хэша, чтобы совсем отупеть, совсем размякнуть до состояния водорослей. И хлебать пиво, нудно обсуждая свою «проклятую» литературу. Еще базарят про деньги. И хищно вздрагивают на писк мобильников. А деньги им на что? Чтоб забить больше гнилых косяков, и больше пивной пены сглотнуть, и на десерт купить книжку давно сгнившего пидора Жана Жене…
— Приходи в следующую субботу. — Юноша скалит жеребячьи зубы. — Хэш подвезут. Отличный хэш!
На юноше глупая тряпочка. Травоядный…
Ладно, дуй свой хэш, вонючий, как горящая палая листва. Ну а если легализовать хэш? Как же наш народ и юная часть народа? Хэш убеляет мозги, никакого просвета. Мозги — как школьная доска, закрашенная мелом. А у нас меры-то никто не знает. Тинейджеры от хэша зальются хохотом и без покусываний совести пойдут мочить всех подряд! Пройдет подросток, хихикая, сплевывая и потрясая вырванным с мясом скальпом… Чьим скальпом? Да твоей прокуренной гривой!
Лучше умереть — отключиться сознанием и сгнить в земле, — чем гнить заживо и разную чушь гнать. Героям же смерть не страшна. За тело свое не тревожусь. Разъедание трупа червями — это явление недолгое. Будет опрятный, складный такой скелет. Плоть распадется, зазеленеют кладбищенские растения. Скелет останется. Аристократично, белая кость. Даже сейчас, оценивая свои речи и жесты, я не забываю про свой скелет. Белый в черных почвах. Сверху зеленый куст.
Стеклянные двери метро в красной и синей наклейках. Ближайшая красная: «ВХОДА НЕТ». «ВХОД» — предлагает синяя. Кругом пусто, и мне бы не задумываясь толкнуть красную. Но я делаю лишний шаг. К синей двери! Бездны идеологии разверзаются. Упрямо я толкаю синюю, ведь там «ВХОД». Правильный Шаргунов, бодрость сердца, четкость движений. Миную турникет под настороженным оком контролерши. Жужжит отработанная карта. Я метнул эту карту — в черную урну, не на стальной турникет, как многие, а в специальную урну… Придраться не к чему!
Плохо быть плохим. Хорошо быть хорошим. Какие красочные избитые фразы. Мне кажется, их слишком часто повторяли эти законы жизни. Так часто, что они, нет, не просто истрепались, с них уже сорвана кожура, рыдают и кровоточат. Мокро блестят! Юные слова. От бесконечных повторов к ним вернулась первозданная свежесть. ЧУВСТВО ЛОКТЯ. ИМЕТЬ СТЕРЖЕНЬ. Я наслаждаюсь их звучанием. Слово ОТЗЫВЧИВОСТЬ всплескивает, как лужа под шинами авто… Отзывч-чивос-сть!
Никуда отзывчивость не убирается. Автобусная остановка. Женщина распласталась на брусьях скамьи, высматривая что-то. Юбка задралась. Сел парень в кожанке, белесая шерстка волос.
— Я обмочилась…
— Чем обмочилась? — сухо спросил он.
— Мочой. Вся.
Она завозилась с пластмассовой бутылью, потом протянула парню:
— Ты не откроешь?
Он безмятежно отвинтил крышку.
— Спасибо тебе, — говорила женщина, она вливала бутыль в рот. — Хоть перед смертью наемся.
Парень кивнул.
«Чем наемся? — думал я, тепло на них косясь. — Что там за похлебка?»
Я горд, да, горд отзывчивостью своей натуры. У нас целый кусок Фрунзенской набережной был отрезан для военных. Сразу за моим сталинским со шпилем домом раскинулось Министерство обороны. Зимой я в белых вихрях гулял возле министерства. Река через набережную, замерзая, шла волдырями. Метель секла наотмашь солдата.
— Эй! — позвал он. — Слышь, малый, сгоняй в магбазин. Шоколаду купи…
Рот его запекся желтенько по углам. Как будто куриная слепота расцвела. Солдат-дежурный.
— Какого? — Я растерянно запоминал.
— Да «Белочек» возьми штук пять…
Я бросился со всех ног домой, выпросил у мамы денег и — в магазин!
Я скакал к солдату сквозь залпы снега.
— Ну? — кричал он издали. Протянул оледенелую рукавицу, выхватил сласти. И отмороженными зубами впился в шоколад, роняя шелест упаковки.
Моя роль была исчерпана. Я от него удалялся, ветер вонзал в меня любвеобильные снежинки…
Пожалуй, надо еще про армию рассказать.
Их приводили в бетонную котельную. На свет из этой серой коробки смотрело окошко, забранное решеткой. Внутри — нестерпимо душно и сыро. Они были стройбат. Стройбат — звери в армии, им оружия не выдают, гласит анекдот, и лопатами справятся… С ними я, Маугли, с этими «зверями», завел дружбу. Песочница, где я игрался, была ровно напротив. Я перелезал ограду двора и заходил. Голые тела подставлялись под самодельный — поворачивался ржавый вентиль — душ, пар клубился, мат сплошной, целая орава мокрых солдат, а я расхаживал меж них. Их забрили ото всюду, с разных советских республик. Были желтые, коричневые, розовые. Мне улыбались. Потом они, одевшись, строились перед своей серой коробкой, и мы шагали под мякеньким солнцем.
Солдаты звали меня «командир», и я действительно командовал их маршем и в такт помахивал рукой. Я-то, конечно, воспринимал это всерьез. Не знаю, искренним ли было их нежное ко мне отношение. Они отправлялись рыть какие-то траншеи. Я их оставлял и брел в песочницу.
Да, свою тень на наш дом отбрасывало Минобороны, но и вблизи подъезда № 2 дома был подвал, ступени вели вниз, там шили военную форму. Дети, мы забегали и видели девушек, согнувшихся над тканями под стрекот швейных машинок. Нас гнали негодующие голоса. А через двор, на Комсомольском проспекте, хмуро высились казармы… Там случались стрельбища, и таинственно распространились гильзы. Лучшая забава детворы, гильзы, заполонили песочницу, путаясь среди песка и песочных куличей. Попадались и боевые патроны. Их я взрывал, роняя сверху булыжник и теряя слух в миг сладостного грома.
С солдатами я виделся опять лишь вечером. Они отдыхали, за день утомленные. В любом случае я нес им пользу — конфеты нес, сыр, колбасу из родительского холодильника. Но не покривлю против истины, бутылку водки, которую они просили, я им из дома не вынес, побоялся.
В один из вечеров, когда они пили на моих глазах, я там и встретился с дедовщиной. Вспотевшие, прямо среди этой средневековой котельной принялись учить сослуживца. Щуплый азиат какой-то. Полагаю, дело не в том, что он нацмен, — я сказал, были разные оттенки их мяса. Но на этого бедолагу пришлись пинки, тычки, и вот обратились ко мне: «Дай ему затрещину, браток!» Я помню черный загнанный его взгляд. Но я не хотел отставать. «Провинился», — решил я. «Не надо», — произнес он ломано, но тотчас был прерван чем-то вроде: «Чё вякаешь?» Я подошел и под дружный гогот шлепнул его по желтой скуле. Ужасно.
Пару раз я делил с ними их трапезу. Выковыривал тушенку из жестянки одной вилкой. Арбуз ел. С детства я был приучен к глупой брезгливости, но здесь я был с ними плоть от плоти, слюна от слюны…
Однажды приехал, урча, грузовик, и они запрыгнули в кузов. Все до единого махали мне, уезжая. Исчезли за поворотом. Разве тот азиат только и не махал. А так все. Моя армия. Я тоже им помахал.
Больше не было там никаких шаргуновцев. Туда вселились кошачьи семейства, и худая черная кошка юркала в решетчатое окно.
Быть мужиком
Мужик входит в вагон. Запнулся на железном пороге. И вдруг полетел и рухнул с размаху, ломая человеческие заросли. На него враждебно шумят, а поезд уже стучит по туннелю. Мужик стоит лицом к дверям, крепкий, пузатый, раздвинув ноги. Он не извиняется, ни на кого не смотрит, но словно сгорает со стыда. Бледные раскосые брови и чванливая щеточка желтых усов. Взлипшая рубаха. Из ворота плывет широкое красное лицо. Губы вспухли, как от удара. Особенной обидой налилась нижняя. Горячее дыхание гуляет на этих губах.
— Ты еще на четвереньки встань и так ходи! — прикрикнула бабешка.
Ничего не ответив, он еще больше побагровел. Ухмыляясь, зашевелились пестрые пацаны, один из них как бы невзначай толкнул мужика под бок.
— Гондон! — раздался приглушенный гогот.
А мне послышалось «дракон», и я подумал: «Как метко!»
Мужик не оборачивался, он весь раздулся. Он смотрел прямо перед собой, серые глаза сузились.
— Выходите? — дунул ему кто-то в ухо.
Он туго повел головой.
— На ходу не стой! — взвизгнула прежняя бабешка.
Мужик заурчал туманно… Но его вынесло толпой…