Можно ли себя заставить любить? Можно ли выпестовать любовь в себе?
По прочтении, например, «Ночей и дней» Домбровской[10] можно подумать, что такое возможно (улыбка). Но вы сами знаете, как часто и как глубоко были несчастны герои этой книги…
Является ли любовь «железным оправданием любой подлости»? Не скрывается ли в этой иронической формулировке правда?
Было дело, я написал в своем рассказе такую фразу. И она содержит, к сожалению, не только горькую иронию. Для многих это — истинная правда. Убежденные в святости любви, в праве испытывать ее готовы при ее, любви, появлении уничтожить все, что стоит у них на пути. Я опускаю здесь совершенно крайние случаи любви к Богу, к вождю или к идее. Скорее я имею в виду подлости, связанные с любовью двух людей. Одними глазами на свою связь с женатым мужчиной смотрит влюбленная в него без памяти любовница и другими — постоянно любящая своего мужа и отца своих детей жена. Для первой ее любовь оправдывает все. В том числе и подлость, которая ей вовсе не кажется такой уж подлой.
Бывает, что мы любим не один раз в жизни. Стоит ли сравнивать разные Любови друг с другом? Чем это грозит?
Не знаю, стоит ли. Знаю лишь, что это неизбежно. Мы всегда проецируем свою теперешнюю жизнь на фон прошлого. В каждую новую связь — кроме первой — мы вступаем с багажом привычек, воспоминаний или опыта. Но и со шрамами от ран или следами пережитого счастья, которое посетило нас в предыдущей связи. Если эти сравнения не являются всего лишь попыткой реконструкции старой связи, разве что с новой партнершей или партнером, то я не вижу в этом какой-то особой угрозы. То, что мы любим теперь кого-то другого, не означает, что мы должны сжечь все любовные письма, оставшиеся нам от прошлого…
Среда, 18 августа
Ты думаешь, что воспоминание, разбитое на тысячу кусков, перестает быть воспоминанием? А может, тогда вместо одного появляется тысяча воспоминаний… И каждое из них начинает болеть по отдельности…
Вчера вечером он вошел в нашу спальню. В нашу… Несмотря ни на что, я уже не смогу думать об этом месте иначе. Ты знаешь, что со времени теста, а это уже четырнадцать часов и двести восемьдесят два дня — он был в этой комнате всего два раза? Первый раз он вполз пьяный, в руке недопитая бутылка виски, вся в засохших подтеках крови, сел на краю кровати и, бормоча, повторял свою мешанину испанского и английского: «Tu eres una fucking puta, tu eres…» Точно так же, как и презираемый им его собственный отец, приехавший в Штаты сорок три года тому назад и так и не научившийся говорить по-английски. Когда он напивался и начинал ругать свою жену — его мать, — то испанское вульгарное puta (потаскуха) он усиливал английским fucking.[11] Ему казалось, что так он сильнее ее унизит. Его сын — мой муж — не мог в тот день унизить меня еще больше. Ни он, ни кто другой. Я чувствовала себя как провонявший мочой уличный пожарный кран, обнюханный и обоссанный стаями блохастых бродячих собак. И в тот момент мне казалось, что я заслужила это. Он слишком хорошо знал меня, чтобы не понимать моего состояния. Когда же он заметил, что его старания напрасны, а бесконечное повторение «fucking puta» и «fucking потаскуха» уже не приведет меня к новым судорожным рыданиям — просто во мне больше не осталось слез, — он допил виски, бросил бутылку в закрытое окно спальни, разбив в мелкую крошку двойное стекло, и, сжимая мои запястья, приблизил лицо к моему. Он смотрел мне в глаза и остервенело повторял, как он меня ненавидит. Сначала спокойно, свистящим шепотом, артикулируя чуть ли не каждый звук, с густой белой пеной, собирающейся в уголках рта, чтобы потом оглушительно, плаксиво, истерично выпалить это по-английски, по-немецки и по-испански. Наконец он достал из кармана листок и стал читать с него по-польски. Он много раз написал на нем «Ненавижу тебя». Он стоял надо мной, разведя ботинками мои колени, и читал мне громко с листа, в то время как я сидела съежившись на полу около ночного столика и защищалась, отмахиваясь не глядя, вслепую, после каждого его «ненавижу тебя», как от удара. Я даже не заметила, когда он перестал читать и вышел из комнаты. И тогда я эхом стала повторять «ненавижу тебя», колотясь головой в стену. Сегодня я уже не помню, кого я тогда имела в виду, кого я тогда ненавидела. Его или себя… А может, хромую уборщицу из больницы? А может, Бога?
Уверена, что он тоже уже не помнит, что ненавидел меня в тот вечер. Из всех чувств как раз ненависть больше всего туманит сознание. Больше, чем животная похоть, и даже больше, чем передозировка LSD. То, что юристы аккуратно называют убийством, совершенным в состоянии аффекта, в сущности является убийством из ненависти. Притом что изо всех эмоций она самая кратковременная из зарегистрированных в экспериментах на людях.
Их провоцировали на ненависть и фиксировали на томографе активность мозга. Области мозга, отвечающие за память, преобразование картин и звуков, за самоосознание и за логическое мышление, были абсолютно темными, как будто кто-то отключил их. Ненавидящий человек — это безумный глухой слепец в ярости. Весь кислород из поступающей в ненавидящий мозг крови забирают те центры, которые связаны с эмоциями и инстинктами. На экранах томографов они были раскалены добела. Когда после окончания войны в Югославии хорватских солдат, подвергшихся зверским пыткам сербов, спрашивали в суде, кто их пытал, те не могли вспомнить даже того, женщина это была или мужчина. Ненависть начисто стерла детали из их памяти. Единственное, что они помнили, это чувство безграничной ненависти, но не могли соотнести его с каким-то конкретным лицом.
Второй раз он пришел в спальню вчера вечером. Я ждала этого в течение двухсот восьмидесяти двух вечеров. Больше девяти месяцев я не слушала музыку, чтобы не пропустить звук его шагов. Но была в таком состоянии, в такой отключке, что так и не услышала их вчера. Ему были нужны какие-то документы из сейфа, встроенного в стену за дверями шкафа в спальне. Я лежала на кровати, как всегда с книгой, но читать не могла. Проходя мимо, он посмотрел на меня, как гинеколог, перед тем как закрыть кабинет после напряженного рабочего дня: дескать, собрался уже идти домой, а тут еще морщинистая старушка с белями. Его прежняя дикая ненависть сменилась отвращением.
Со вчерашнего дня я больше не жду. Когда он захлопнул за собой дверь спальни, я встала с кровати, набросила халатик и принесла из гаража самый большой молоток, какой нашла в его ящике с инструментами. Вынула диск из CD-проигрывателя, что стоит на моем ночном столике, и положила его на паркет под окном.
Прежде чем я ударила по нему в первый раз… это было самое трудное, Агнися… я подняла его с пола и на коленях подползла к кровати. Хотела еще раз послушать. Последний раз. Что-то вроде последней сигареты перед расстрелом. Последняя затяжка… воспоминанием. Хоть и слушала я музыку, но она была только фоном. Фоном наплывавших воспоминаний…
Я даже не заметила, как он вошел на кухню. Я мыла листья салата к ужину и что-то мурлыкала под нос. Мне хотелось, чтобы все было уже готово, когда я привезу его из аэропорта. Накрытый стол, его любимые астры в вазе, красное вино, дышащее в графине, клубника, посыпанная кокосовой стружкой и окропленная амаретто, пахнущие ванилью свечи в ванной, моя новая прическа, мое новое белье, мои новые фантазии, мое- Все.
Он должен был прилететь в Краков вечерним рейсом из Берлина. Но он нашел какую-то более раннюю пересадку в Кёльне, провел девять часов в аэропорту, чтобы на девяносто минут дольше быть со мной в Кракове. Он не измерял время годами своей жизни. Он мерил его минутами своих переживаний. Они были для него моментами истины. Они были нужны ему, чтобы не сойти с ума и чтобы чувствовать, что вся эта суета имеет смысл. Ради этих переживаний он сдерживал свои внешние проявления, чтобы сберечь силы для этих нескольких минут. Он коллекционировал переживания, как другие собирают картины или фигурки ангелов. Долгое время, когда я расставалась с ним больше чем на двенадцать часов, меня трясло со страху от навязчивой мысли, что могу стать или уже стала всего лишь очередным ангелочком в его коллекции.
Он встал у меня за спиной, губами и языком коснулся моей шеи, надевая мне наушники. Потом развернул к себе, нажал клавишу на плеере и засунул свои ладони за пояс моих джинсов. А я, со сжатыми в кулаки и разведенными руками, с которых капала вода, стояла, прижавшись к нему, подчиняясь его движениям. Ошарашенная, заслушавшаяся, зацелованная…
Любовь — это больше, чем простой поцелуй, это больше, чем простое слияние тел. Любовь — это больше…
Губы. К ним можно прикасаться, ласкать их, втягивая в себя, прикусывать, залезать под них языком, можно их закрыть своим ртом, чтобы тут же раскрыть, развести или стиснуть. Можно кончиком языка терпеливо и благоговейно совершать помазание слюной их краев. Их можно прижать к деснам, можно наслаждаться их вкусом, можно их увлажнить своей слюной, чтобы сразу потом осушить выдыхаемым воздухом. Их можно плотно охватить своим ртом и тут же ослабить нажим, распахнуть их настежь, высосать язык наружу и легонько его прикусить. А своим языком потом можно проникнуть вовнутрь, к нижнему небу, провести по выпуклостям на деснах над каждым зубом по очереди, им можно дотронуться до верхнего неба и задержаться на каждом его утолщении, можно… Можно при этом сойти с ума. Или влюбиться. Когда я сегодня пытаюсь понять, в какой момент я полюбила его по-настоящему, мне всегда приходят в голову те пять минут и сорок одна секунда. Он отменил три встречи в Берлине, потратил безумные деньги, полетел через Кёльн, чтобы пережить со мною эти пять минут и сорок одну секунду поцелуя, о котором он возмечтал, когда услышал одну песню в такси из аэропорта «Тегель» до центра Берлина. Он впихивал мне в уши музыку и слова, которые рассказывают о последней любви, и «устами делал меня своей».