Ять рассеянно кивал, прикидывая, как подступиться к теме.
— Я знал, что вы будете наш, — не умолкал между тем комиссар. — Я читал вашу книгу об охранке: удивительно ярко написано! И представьте, я ведь свое дело листал. Буквально все отслежено, вплоть до подарков детям: экая мерзость! Да разве ради одного этого, чтобы все мы увидели змеиный клубок, — не стоило опрокинуть всю махину? Сколько гнили, сколько трухи разом! И ведь многие-то полагали, что здание простоит еще века. Я сам (Чарнолуский понизил голос, даром что в кабинете их было двое), я сам не допускал и мысли, что так скоро и бесповоротно. Теперь-то ясно, что и не могло не удаться, но тогда… Хорошо, что культурные работники придут к нам. Я в вас и не сомневался. Дела довольно, вам по горло хватит…
— Я, собственно, не из-за себя, — прервал его наконец Ять. — Про меня договорим еще, Александр Владимирович. Я по поводу декрета об орфографии, вчерашнего…
— А, — смущенно захихикал Чарнолуский. — Ну, батенька, это уж не я. Я — это первый декрет, от двадцать третьего. Но коллеги и ухом вести не хотят — что прикажете делать? Ну, тут, может быть, и перехлест. Мера временная. Годика на два, на три, пока не выработаются новые нормы. Просто чтобы крестьянство на первых порах не боялось излагать свои мысли. Мы ведь нуждаемся в сведениях с мест, а люди полуграмотные робеют взять перо в руки.
Очевидно, по мнению Чарнолуского, отмена орфографической нормы долженствовала внушить многомиллионному крестьянству тягу к перу: Ять представил стройные ряды крестьян, сидящих отчего-то среди заснеженных полей и старательно царапающих донесения в Смольный.
— Я не о самой реформе, — принялся объяснять он. — Целый класс интеллигенции оказался не у дел, у нее сразу отняли сферу занятий… Я к тому, что, может быть, устройство на службу… или хоть разовое вспомоществование…
— Это само собой! — оживился Чарнолуский, которому и в голову не приходило такое роскошное благодеяние, мигом позволяющее новой власти реабилитировать себя перед интеллигенцией за прошлые и будущие неудобства. — Это разумеется! Конечно, всем дело найдется. Вы ведь словесников имеете в виду?
— Не только словесников. Они как раз не будут обижены: литература же остается, ее-то не упраздняют?
Чарнолуский учтиво улыбнулся.
— Я скорей о грамматистах, о теоретиках правописания… о корректорах, наконец. Я вообще думаю, что на время огромный отряд ученых-гуманитариев останется без работы. И если бы приискать им занятие… ну, не грубый труд, не к станку, естественно, — но просто переписка, или чтение лекций, или хоть делопроизводство… — Ять тут же устыдился сказанного, представив профессора Хмелева в приемной у комиссара, за бильярдным столом.
— Да, да! — воодушевился Чарнолуский. — Огромный отряд, вы неоспоримо правы! Зачем же делать из них наших врагов? Мы пришли вовсе не за тем, чтобы облегчить жизнь пролетариату за счет уничтожения остальных классов. Вы-то не можете не видеть, что интеллигенция бедствовала от Романовых много больше, чем народ. Я имею в виду — не количественно больше, но она имела возможность сознавать… — Тут комиссар понял, что зарапортовался, но перед своим нечего было притворяться. — То есть я имею в виду, что утеснения свободного духа гораздо страшнее, чем телесные лишения. Мы взяли власть для всех, а не для одного класса! И конечно, интеллигенции всегда найдется дело. Чем заниматься мертвой наукой, охранять бездушную норму… представьте себе коммуну. Свободное сообщество интеллигентов, занятых свободной наукой. — Перед мысленным взором Чарнолуского тут же нарисовалась Телемская обитель, где раскрепощенная интеллигенция предавалась философии и музицированию. Все были в свободных, роскошно ниспадающих одеждах, несколько несообразных с климатом, но и климат будущего представлялся ему эллинским, словно только гнет самодержавия и подмораживал страну. — А сколько высвобождается роскошных зданий! — неостановимо фонтанировал комиссар. — Все правительственные учреждения, ненужные ныне дворянские собрания, особняки сбежавших от революции… да в самом скором времени и само государство отомрет — все это можно будет отдать под академии, театры, приюты! Аристократическая богема! — Он лукаво погрозил Ятю пальцем. — Та же фаланстера замученного Чернышевского, но не для ткачих, а для освобожденной интеллигенции. Коллективное творчество, синтез жанров! Небывалая в истории форма художнического сообщества, петербургский Монмартр! Какой же вы умница, что с этим ко мне пришли.
Далее Чарнолуский заговорил о возвращении слову «гимнасиум» его исконного смысла, о создании лицеев, подобных пушкинскому, но уже для городской бедноты (ведь только нищета не давала пролетарским детям достигнуть культурных высот — но теперь…). Ять вообразил того же Хмелева или даже полную ему противоположность, маленького горбатого Фельдмана, — нянчащимися с пролетарскими детьми: меняют пеленки, суют соски… Он широко улыбнулся, и Чарнолуский принял это за знак одобрения.
— А в ближайшее время их можно было бы обучать… гм! Ремеслам, — предположил он. — И, разумеется, лекции… а возможно, что и создание исторических летописей? Ведь все они — фундаментально образованные люди, а у рабочих неутолимая жажда знаний. — Он потому так ухватился за эту идею, что обнаружил наконец истинное направление своей политики. Прежде он так и не знал, с какого конца подступиться к просвещению, — теперь же все вставало на свои места. Профессура будет на него молиться.
— Я не заглядывал так далеко, — смущенно признался Ять. — Я говорил только о небольшой помощи писателям и филологам, и корректорам, если помните…
— Ненужных людей нет! — почти грозно вскричал Чарнолуский. — у нас не будет ненужных! Вы верно поступили, обратившись ко мне. И знаете что? Есть на примете превосходный дворец, он пустует который год. Елагин!
Это дикое совпадение Ять потом вспоминал как знак судьбы: он тоже в эту секунду подумал о Елагином дворце, расположенном буквально через два моста от его дома. Ять любил прогуливаться на Елагином острове и всегда любовался скромным изяществом его очертаний. Теперь так не строили: дворцы петербургских богачей последнего времени, выстроенные от дурного, стремительно нажитого богатства, отличались безвкусной роскошью без тени гармонии и особенно смущали своей принадлежностью к модерну. Упадок в сочетании с пышностью рождал ассоциацию с древним болотом, в котором гнили толстые стебли колонн и мясистые листья крыш. Елагин дворец, пусть в запустении, выглядел куда жизнеспособнее.
— Да, Елагин, — повторил он машинально. — Да, пожалуй.
Тут бы ему испугаться того, что его мысли совпали с комиссарскими, — но вместо того, чтобы испугать, это совпадение обрадовало его. Господи, чего он не дал бы, чтобы вернуть ту минуту, — полжизни, всю жизнь! — но тогда, шестого января, он сказал:
— Это хорошая мысль. Но ведь там запущено…
— Где сейчас не запущено! — вскричал комиссар. — Посмотрите, что делается в домах! Нет, мы дадим людей, мы за двое суток приведем здание в жилой вид. Каков символ! Дворец, принадлежащий императорской фамилии, заселяется тружениками петроградской профессуры! Новая власть отняла у них мертвое дело и дала живое! Я договорюсь, это наши оценят, — будут дрова, паек, всё подвезем. Это я решу, — он придвинул к себе стопу бумаги и принялся быстро писать, величественным жестом велев Ятю оставаться в кресле.
Ять попросил позволения закурить и с наслаждением зажег папиросу. Комиссар написал один за другим три документа, под каждым широко и торжественно расчеркиваясь, так что хорошее немецкое перо рвало плохую желтую бумагу. Подписав последнее распоряжение, он прихлопнул по столу пухлой ладонью.
— Вот-с! Нечего и оттягивать: у нас без бюрократии. С этим я попрошу вас подойти на второй этаж, к товарищу Андронову, — Чарнолуский был теперь сдержан и официален, но так и светился радостью. — Он решит вопрос о дровах. С этим — к товарищу Воронову, там же, буквально соседняя дверь. Он договорится об охране. И — в добрый путь, как говорится! Если и сами захотите — подумайте, право! Ордер выпишу тут же.
7
Новая государственная жизнь была свободна от сомнений: миры созидались на глазах, посредством слова. Ять хотел было попросить разъяснений, но тут дверь распахнулась, и секретарша, продолжая сдерживать напор невидимого буйного посетителя, крикнула:
— Александр Владимирович! Он кричит, что по сверхважному делу…
— Пустить немедленно! — только что не взвизгнул Чарнолуский. — Что у вас, товарищ?
В кабинет ворвался взъерошенный, грязный человечек в картузе и черном пальто, с красными, лихорадочно бегающими глазками и трехдневной щетиной.
— Я… это… экстренно… подать проект! — выкрикнул он. Ять идентифицировал его мгновенно — такие посетители, в массе своей безумцы, нередко осаждали его в газетах и всегда назойливо предлагали те или иные сумасшедшие проекты, иногда стихи. Чаще всего самородки происходили из мещан и быстро спивались. Ужасная вещь искусство, когда им занимается не предназначенный к нему человек: музы губят всех равно, но сколь обиднее гибнуть за всякую чушь…