Я также не верю больше в ту историю, что греки убили Даута Хоггию. Думаю, это сделали мы сами и постарались обвинить греков. Ужасно, что я так говорю, потому что видно, насколько я утратил патриотическую веру, но дело в том, что я знаю теперь взгляд греков на эти события – узнал от dottore[38] Янниса, когда пришел к нему с нарывающим ногтем на ноге. Оказывается, этот Хоггия вовсе не был албанским патриотом-ирредентистом. Он был приговорен к двадцати годам за убийство пяти мусульман, кражу скота, разбой, вымогательство, покушение на убийство, грабеж, ношение запрещенного оружия и изнасилование. А нас старались одурачить, чтобы мы считали такого человека мучеником. Нам не говорили, что греки арестовали двух албанцев за убийство этого человека и ждали просьбы об их выдаче. Как бы то ни было, я поражаюсь сейчас, как вся итальянская нация могла быть столь наивной: какое нам было дело до албанцев, когда мы только что захватили их страну и всем стало ясно, что их интересует только одно – убивать друг друга. Те двое, что убили «патриота» Хоггию, вероятно, отравили его, а затем отрезали ему голову, что, по албанским меркам, еще мягко.
Множество вещей заставило меня утратить веру, но я предам бумаге событие, касавшееся Франческо и меня, и оно ясно показывает, что войну начала наша сторона, а не греки. Если войну выиграем мы, эти факты наверняка никогда не выйдут на свет, потому что все записи будут изъяты. Но если мы проиграем, может быть шанс, что мир узнает правду.
Достаточно трудно жить в согласии с самим собой, когда ты – сексуальный отщепенец, но еще тяжелее, когда по долгу службы совершаешь самые отвратительные и мерзкие поступки. Я часто вижу сейчас знаки надвигающейся смерти, и ниже вы найдете мои признания вины, за которую священник уже отпустил мне грех, но она никогда не будет прощена ни греками, ни семьями итальянских солдат, кого это коснулось.
Отец Арсений горько размышлял за иконостасом: как же идти ему к людям, утешая страждущих и умирающих, разрешая несогласие, сея слово Божье, отстаивая воссоединение Греции, когда стало очевидным, что он больше не внушает никакого уважения. На минуту он задумался над романтической возможностью исчезнуть: он мог бы уехать в Пирей и служить там конторщиком, можно стать рыбаком, можно уехать в Америку и начать все заново. Его позабавило, когда он вообразил себя лишенным этих нелепых складок сала, распевающим похабные частушки в афинских борделях, потягивающим «коккинелли» и прельщающим девушек. И наоборот, представил себе, как находит уединение в горах Эпира, получает пишу от воронов и достигает великой святости. Он подумал о чудесах, которые могли бы сотворяться его именем, и натолкнулся на неприятную мысль: наверное, он стал бы главным угодником всех неприлично жирных. А может, вместо этого мог бы писать великолепные стихи и стать знаменитым и уважаемым, как Костис Паламас? А почему и не больше? Он мог бы стать новым Гомером. За иконостасом загромыхал его глубокий бас: «С гневом узрел я, сколь низки создания света, в сравнении с нами, богами; нас обвиняют во зле (сверх наших худших ожиданий), коим распутство безмерное их же самих обуяло». Он сбился и замолчал, наморщив лоб; дальше должен быть кусок про Эгисфа или про то, как Афина беседует с Зевсом? «Дитя мое, – возразил Зевс-громовержец, – каким же резким сужденьям позволяешь слетать с твоих губ…» Сдержанный кашель из главного придела церкви прервал его. Он торопливо собрался с мыслями, почувствовав, как краска ужасного смущения заливает его уши и шею, и сел совершенно неподвижно. Его поймали за беззастенчивым актом декламации фантазий, и теперь жители деревни будут говорить, что он тронулся. Он услышал шарканье шагов, украдкой выглянул из-за ширмы и увидел, что кто-то оставил ему каравай хлеба. Чмокая губами, он почувствовал, как ему хочется, чтобы к хлебу добавилось и немного сыра. Послышались еще шаги, и он быстро спрятался, как шаловливый ребенок. Шаги удалились, он глянул через дырочку и увидел, что кто-то оставил большой кусок мягкого и сочного сыра. «Чудо, – сказал он про себя. – Спаси, Господи». Он смиренно попросил немного баклажанов и бутылочку масла, но был вознагражден не еще одним чудом, а парой тапочек. «Господи мой Боже, – произнес он, глядя на потолок, – яко превратны деяния твои».
Постепенно у дверей церкви набралось изрядное количество даров, которые жители оставляли в знак извинения. Отец Арсений с наивной алчностью наблюдал в дырку, как за рыбой следовали овощи и вышитые носовые платки. Он начал замечать, что набирается внушительное количество «ромолы», и попенял себе: «Как? Неужели они все думают, что я пьяница?» Он начал высчитывать, на сколько можно растянуть этот запас, если выпивать по две бутылки per diem.[39] Потом – насколько, если по три. Для математического развлечения и умственной тренировки он стал вычислять результат, если по три и пять восьмых в день, но сбился и был вынужден начать сначала. Куча тем временем продолжала расти, а ему уже настоятельно требовалось помочиться. Он беспокойно заерзал и стал потеть. Возникла ужаснейшая дилемма: или он выходит из церкви, и в этом случае его присутствие может отпугнуть людей от подношения даров, или же придется сидеть здесь в безысходном отчаянии до тех пор, пока не удостоверится, что поток покаянных подарков иссяк. Он начал горячо сожалеть о выпитой перед выходом из дома бутылке. «Это возмездие Господне пьянствующим, я теперь и капли в рот не возьму», – думал он и молился святому Герасиму об облегчении.
По завершении молитвы его посетило вдохновение. У входа набрался большой запас бутылок. Он напряженно прислушался, не приближаются ли шаги, не услышал ничего и выскользнул из-за ширмы так проворно, насколько позволяли его размеры. Резво подбежал вперевалку к выходу, тяжело дотянулся до бутылки и вернулся в свое укрытие. Он вытащил зубами пробку и задумался над еще одной проблемой: для того чтобы использовать бутылку, она должна быть пустой. А что делать с вином? Досадно же выливать. Запрокинув голову, он вылил содержимое бутылки в горло. Ручейки сладкой жидкости сбегали на его бороду и рясу. Он осмотрел бутылку, обнаружил несколько оставшихся капель и размашисто вытряс их в рот.
Отец Арсений глянул в дырку, не слышит ли его кто, задрал рясу и выпустил в бутылку внушительную струю мочи. Она застучала о стеклянное дно, потом заплескалась и зашипела, наполняя бутылку. Отец Арсений с тревогой отметил, что по мере сужения горлышка сосуд наполнялся с возрастающей скоростью. «Бутылки следует делать единообразно цилиндрическими», – подумал священник и тут же был захвачен врасплох. Он втер ногой выплески в пыль на полу и понял, что придется сидеть в церкви, пока не высохнут влажные пятна на рясе. «Священник, – подумал он, – не может показаться на людях описанным». Он поставил бутылку с мочой на пол и снова уселся. Кто-то вошел и оставил ему пару носков.
Прошло четверть часа – пришел Велисарий, надеявшийся извиниться лично. Он заглянул на колокольню, в главный придел и уже собрался уходить, когда услышал из-за ширмы протяжный и булькающий звук отрыжки.
– Патир, – позвал Велисарий. – Я пришел извиниться.
– Уходи, – раздался нетерпеливый ответ, – я пытаюсь молиться.
– Но, патир, я хочу извиниться и поцеловать твою руку.
– Я не могу выйти. По разным причинам.
Велисарий поскреб голову:
– По каким причинам?
– По религиозным. Кроме того, мне нездоровится.
– Привести доктора Янниса?
– Нет.
– Я извиняюсь, патир, за то, что сделал, и чтобы все поправить, оставляю тебе бутылку вина. Буду молить Господа о прощении.
Велисарий покинул церковь и вернулся в дом доктора, чтобы посмотреть, как дела у Мандраса, и обнаружил, что тот глазеет на Пелагию просто с собачьим обожанием. Великан пошел сказать доктору, что священнику нездоровится.
Отец Арсений понял, что его решение проблемы раздувшегося пузыря само служит причиной дальнейшего переполнения. После ухода Велисария он опорожнил еще одну бутылку и заполнил ее превращенным продуктом, как и предыдущую. В этот раз его прицел, расчет и определение верного момента остановки были лишены Даже сомнительной точности предпринятого ранее. Последовали дальнейшее втирание пакости ногой в пыль и еще большее увлажнение одежды. Арсений в изнеможении уселся и почувствовал, что его начинает тошнить. Он грузно сполз с табуретки, ушибив копчик, и через двадцать минут настоятельная необходимость опустошить и наполнить еще одну бутылку вновь пробудила его. Он поклялся остановиться, прежде чем сужающееся горлышко выдаст еще один рискованный результат, но к этому моменту его уже так угнетало высокое давление, что он снова допустил в своем расчете промах. Роковой.
В прозрачном свете полудня доктор Яннис направлялся к церкви. В будни он носил одежду, которую крестьяне надевали по праздникам или в церковь, – запачканный черный костюм, сверкающий заплатами, рубашку без воротничка, черные ботинки, украшенные пылью и потертостями, и широкополую шляпу. Он теребил усы, задумчиво посасывая трубку, и делил свое внимание, размышляя одновременно о разграблении острова крестоносцами и о том, что собирается сказать священнику. Ему виделась следующая сцена.