Иногда мне казалось, что это абсурд. Что это только мое недоразвитое воображение. Как-то я осмелилась и сказала это своему психотерапевту. То, что я услышала, было словно лекция, видимо, с целью ввергнуть меня в состояние удивления. Он сказал, что это не имеет ничего общего с воображением и что это «эдипальное проявление желания быть женой своего отца и превратить его в свою собственность, а также родить ему детей». Представляешь себе? Самонадеянный кретин! Вот такой бред он мне изложил. Мне, у которой отца не было со второго года жизни. А до второго года он был у меня шесть месяцев и двадцать три дня, до того как траулер, на котором он был офицером, столкнулся с айсбергом около Ньюфаундленда и затонул. Я вышла во время второго сеанса, и мне даже не хотелось хлопнуть дверью. Это было бы слишком явно, и он решил бы, что ему удалось вывести меня из себя. «Эдипальное проявление желания». Это ж надо! Самонадеянный психиатр в черном свитере, в брюках, которые, похоже, не были знакомы с химчисткой, и с уродливой сережкой в ухе. Говорить такое мне, которая сразу же после «Детей из Буллербина» прочитала «Психологию женщины» гениальной Хорни!
Это совершено точно не было «эдипальным проявлением желания». Это были его губы. Всего-навсего. А также ладони. Я вжималась в него, а он касался меня и целовал. Всё. Губы, пальцы, локти, волосы, колени, ступни, плечи, запястья, уши, глаза и бедра. Потом глаза, ногти и вновь бедра. И приходилось его останавливать. Чтобы наконец он перестал целовать и вошел в меня, пока не станет поздно и он вынужден будет встать, одеться и спуститься к такси, которое отвезет его к жене.
И когда позже он уходил домой, забирая на кухне букет из вазы, у меня было твердое убеждение, что без него невозможно пережить «нечто такое же прекрасное». Просто-напросто невозможно. И что мне выпало великое счастье вместе с ним переживать это. И что этого не объяснит ни один психолог, и даже самой Хорни, если бы она еще была жива, тоже не удалось бы объяснить. И что если бы она смогла, я все равно не захотела ее слушать.
Иногда он возвращался из коридора, а то и с улицы и, запыхавшись, взбегал по лестнице на пятый этаж, чтобы поблагодарить за то, что я поставила букет в вазу. И тогда мне становилось очень больно. Потому что мне точно так же, как ему, хотелось отреагировать на это молчанием. Сделать вид, будто этот букет в каком-то смысле что-то вроде его папки. То есть не имеет значения. Но это нам никогда не удавалось. Я каждый раз доставала фиолетовую вазу, а он всегда возвращался, чтобы поблагодарить меня.
А возвращался он, потому что никогда ничего не воспринимает как очевидное. И это есть – и всегда было – частью того недостижимого «чего-то столь же прекрасного», чего не переживешь с другим мужчиной. Он обо всем задумывается, заботливо склоняется либо, в наихудшем случае, все замечает. Вежливость он воспринимает как что-то, обязательно нуждающееся в демонстрации, подобно уважению. И лучше всего сразу. И потому, даже не зная, какую боль этим причиняет, он, запыхавшись, взбегал на пятый этаж, целовал меня и благодарил за то, что я поставила цветы в вазу. А когда он по лестнице сбегал к такси, я возвращалась в спальню или в гостиную, где совсем недавно он меня целовал, допивала остатки вина из его и моего бокалов, откупоривала следующую бутылку, наливала вино в оба бокала и плакала. Когда вино кончалось, засыпала на полу.
Временами под утро, все еще пьяная, я просыпалась, дрожа от холода, и шла в ванную. Возвращаясь, видела свое отражение в зеркале. Щеки, испещренные темными потеками остатков косметики. Красные пятна засохшего вина, вылитого на грудь, когда руки дрожали от рыданий или когда я была до того пьяна, что проливала вино, поднося ко рту бокал. Волосы, прилипшие ко лбу и шее. И когда я видела это отражение в зеркале, у меня случался приступ ненависти и презрения к себе, к нему, к его жене и ко всем вонючим розам этого мира. Я врывалась в гостиную, хватала букет, для чего надо было вытянуть обе руки, чтобы обхватить его, и молотила им по полу, по мебели или по подоконнику. Потому что я тоже получала от него розы. Только белые. Молотить ими я переставала, когда на стеблях не оставалось ни одного цветка. И только тогда я чувствовала, что успокоилась, и шла спать. Просыпалась я около полудня и босиком ходила по белым лепесткам, лежащим на полу гостиной. На некоторых были пятна крови с моих ладоней, исколотых шипами. Такие же пятна всегда были на постели. Сейчас я уже буду помнить: не надо зажигать под утро 31 января свет в ванной.
Но розы я по-прежнему люблю и, когда 31 января уже успокоюсь и вечером пью ромашковый чай и слушаю его любимого Коэна, думаю, что он как роза. А у розы всегда есть еще и шипы. И думаю, можно плакать от печали, оттого что у розы есть шипы, но можно плакать и от радости, что на стеблях с шипами есть розы. И это главное. Это главнее всего. Мало кому хочется получать розы ради шипов…
Но когда слушаешь Коэна, как раз и появляются такие мысли. Потому что он такой отчаянно-печальный. Прав тот британский музыкальный критик: к каждой пластинке Коэна нужно бесплатно прилагать бритву. Вечером 31 января мне нужны ромашковый чай и Коэн. Под его музыку и его тексты, несмотря на его стандартную печаль, мне легче справиться со своей печалью.
И так тянется шесть лет. Шесть лет 30 января он сначала доводит меня до исступления, трогая, целуя и лаская мои ладони, а потом я сама раню их до крови шипами роз из букета, подаренного им по случаю дня рождения. Но если по правде, то ранят меня буквы и цифры Иоанна 30.01.1978 , выгравированные на внутренней стороне его обручального кольца. Они ранят меня внизу живота, как колючая проволока.
Почему ты миришься с этим?
И ты тоже спрашиваешь об этом? Моя мать спрашивает меня об этом, когда я приезжаю к ней на праздники. И всегда при этом плачет. И все мои психиатры, кроме того, с «эдипальным проявлением», меня об этом постоянно спрашивали и спрашивают. Я прекрасно понимаю, чем это вызвано, тем не менее вопрос неверно поставлен. Потому что у меня вовсе нет ощущения, будто я с чем-то смирилась. Невозможно смириться с чем-то, что тебе необходимо и чего ты жаждешь, верно?
Однако, оставив в стороне вопрос и понимая намерения, я продолжаю – поскольку всех интересует именно это – оставаться с ним, главным образом потому, что люблю так сильно, что иногда у меня даже дыхание перехватывает. Порой я мечтаю, чтобы он меня бросил, не раня при этом. Я знаю, что это невозможно. Так как он меня не бросит. Я просто знаю это. Потому что он верный любовник. У него есть только я и жена. И он верен нам обеим. Уйдет он тогда, когда я велю ему или найду другого мужчину. Но я не хочу ему приказывать. А с другими мужчинами как-то не работает. Я это знаю, потому что у меня было несколько «других мужчин». Главным образом для того, чтобы с этими мужчинами бежать от него.
Было это два года назад. Он уехал на несколько недель в Брюссель на какую-то учебу. Он часто уезжал, с тех пор как перешел в интернет-фирму. Я должна была полететь к нему на последнюю неделю. Мы планировали это в подробностях за целых две недели до его отъезда. Уже само обсуждение приводило меня в экстаз. Оказавшись в Брюсселе, он звонил мне каждый день. У меня все уже было подготовлено. Мы должны были провести вместе семь дней и восемь ночей. Я была невероятно счастлива. Таблетками я так сдвинула менструацию, чтобы ни в коем случае она не пришлась на ту неделю в Брюсселе. Лететь я должна была в пятницу, но в среду у меня поднялась температура. Выше тридцати девяти градусов. Я плакала от ярости. Если бы могла, я задушила бы сотрудницу, которая приперлась на работу с ангиной и заразила меня. Я горстями ела витамин С в порошке, ходила с сумкой, набитой апельсинами и лимонами, которые ела, точно яблоки, не посыпая сахаром. Я приняла решение, что буду здорова на мои семь дней и восемь ночей в Брюсселе. Это было как рабочий план: «Брюссель, или Здорова любой ценой». Когда ничего не помогло, я стала принимать все антибиотики, которые нашла в аптечке в ванной. Большинство лекарств было просрочено, потому что обычно я никогда не болею. И вот в среду, когда антибиотики кончились, а температура у меня по-прежнему была тридцать девять и мне казалось, что под лопаткой сидит нож, который шевелится, когда я кашляю, я пошла в частную поликлинику рядом со своей конторой.
Я стояла в узком коридоре, ведущем в кабинеты врачей. В кресле у двери кабинета гинеколога сидела его жена и читала книжку. У окна за низким столиком с мелками и пластилином его дочка что-то рисовала на большом листе бумаги. – Она подняла голову, когда я вошла, и улыбнулась мне. Улыбалась она в точности как он. Всем лицом. И точно так же, как он, щурила глаза. Я почувствовала, что у меня дрожат руки. В этот момент его жена встала, вызванная медсестрой. Она отложила книжку, что-то сказала дочке и, улыбаясь мне, указала на освободившееся кресло. Проходя мимо меня в узком коридоре, она коснулась меня огромным животом. Она была на последних неделях беременности.