Надо сказать, что они занимались не только историческими раритетами, но с не меньшим рвением и советскими писателями, «работающими на грани лойяльности». Время от времени они совершали большие наезды в Советский Союз. Всегда брали с собой трех своих маленьких сыновей, какую-нибудь бабушку, сестер и братьев, среди которых выделялся баскетболист Билл, активистов и активисток, свято веривших в то, что русская литература — это нечто лучшее, чем секс; хотя и тот неплох.
Всегда навещали и заваливали подарками Надежду Яковлевну Мандельштам. Посещали также многочисленные московские кухни, где шел постоянный обмен политическими и абсурдистскими анекдотами. В кухнях также прополаскивались неясные литературные новости — кто что написал, у кого что «зарубили», какие в связи с ситуацией созревают планы. В частности, однажды у Каппелиовичей встретились с Ваксоном и впервые услышали о романе «Вкус огня». Он пришел, между прочим, со своей новой женой, которая шутливо представилась как Джон Аксельбант. Много позже стало известно, что красавица не шутила.
Между тем на кухне «Орбиса» в Анн-Арборе стали собираться авторы из «отщепенцев», в частности поэты Лев Бизонов и Алекс Флёров, а также любимец Набокова молодой прозаик Саша Ястребков. Этот последний довольно надменно посматривал на Яшу Процкого, а тот время от времени снисходительно клал руку на Сашино мускулистое плечо. Ходили слухи, что один бросает другому вызов по части нобелевских лавров.
Процкий довольно долго жил в «Орбисе»; занимал там мансарду с ванной комнатой. По вечерам, когда в просторной ливинг-рум возжигался телевизор, он спускался и оседал на третьей ступеньке лестницы. Чарльз нередко ловил в его глазах странное отсутствующее выражение. Между тем там (в глазах) бегали огоньки, роднящие их (глаза) с табло Нью-йоркской фондовой биржи. Быть может, у русских поэтов всегда было так, думал уроженец штата Иллинойс. Можно представить себе Лермонтова сидящим на какой-нибудь кавказской скале и соображающим, куда пойти: закутаться ли в бурку, в обход ли повести отряд, по тылам Шамиля, или наоборот — облачиться в ярко-красную рубаху и белую фуражку и помчаться в лобовую атаку на чеченские завалы?
В конце концов Процкий вычислил все до конца и свалил в Нью-Йорк-Сити, где снял «инглиш бэйзмент» в районе Сохо. Купил автомобиль, чтобы ездить из дома в его излюбленные коннектикутские и массачусетские колледжи, где вел семинары за весьма приличное вознаграждение. Он очень гордился той быстротой, с какой он овладел искусством автомобилевождения. Однажды, через неделю после получения водительского ай-ди, когда в Лос-Анджелесе вдруг появился Ваксон (подробности этого визита, надеемся, выплывут позже), Яшка собрался тут же катить собственноручно через все соединенные общей судьбой и географией штаты. К счастью, кто-то его отговорил. Вам кажется по карте, что это недалеко, но это очень далеко, доктор Процкий. В Америке его нередко называли доктором, на что он вздрагивал и отбивался шуткой: «Show me your tongue!»
Вообще-то он временами грустил по оставленной родине и особенно, конечно, по плоскостным гармониям Санкта, на одном из островов которого он собирался когда-нибудь умереть…
Ни страны, ни погоста
Не хочу выбирать.
На Васильевский остров
Я приду умирать…
Но больше всего грустил по московско-питерской кодле, которая его обожала до истерического всхлипа «Наш Моня гениал!» А если уж говорить о кодле, то из нее больше всего ему вспоминались те, с кем он купался в канале Москва — Волга, особенно Ралик Аксельбант-Кочевая-Ваксон. Все ему тогда сострадали, кроме этой девушки, которая не сострадала, сострадая своему Ваксе.
Прошло не более двух лет, и Яша Процкий стал на Манхэттене непререкаемым экспертом по русской литературе. Временами он объявлял творца номер два, но не по стихам, а вообще, по прозе. Вот, например, прибыл в Новый Йорк забубенный Фьюз Алехин. Он был на родине известен как автор лагерных баллад, но по этому жанру в Нью он не прохилял. Была также у него повестуха о торговле спермой в столице мира и социализма, и вот по этому жанру на суаре у Татьяны Яковлевой-Розенталь доктор Процкий объявил его «Доницетти русской прозы». До Моцарта все же не дотянул, поскольку место было уже занято.
Довольно часто в НЙ заезжал Ян Тушинский: то за мир, то за гуманизм. Всякий раз они встречались и шли поужинать в соседний к Процкому японский ресторанчик. Там сидели вдвоем во всей комнате, тихо беседовали о разном, выделяли что-то слишком искривленное, или слишком распрямленное. Ян уже почитал Якова как эксперта и иногда жаловался ему на какой-нибудь скандал; ну, скажем, на появление какого-нибудь очередного антисоветского свинства. Процкий кривовато улыбался: разве может быть антисвинское свинство? И оба смеялись. Ян передавал ему приветы и письма от родителей. Иван Евсеевич Процкий по-прежнему работал замдиректора железнодорожного дома культуры Северо-Западного куста. Мама Лия Борисовна в Пятидесятые годы была известна как дамский мастер по прическам. Несколько лет назад она вышла на пенсию и прически делала только избранному кругу своих клиенток в выгородке из китайских ширм и кафельной печки их просторной, но единственной комнаты. Яша глотал слезы и даже сжимал обеими руками свое большое горло. Только здесь, в грубом коммерческом городе, столь непохожем ни на Лиговку, ни на набережные Невы, он понял, что любовь к родителям выражает большую часть его души.
Ян протягивал руку через столик и пожимал мягкое плечо своего, можно сказать, протеже. «Яша, я обещаю тебе, что ваша встреча состоится. Ну, нужно только слегка ублаготворить Василия Романовича, то есть сделать то, о чем мы прошлый раз говорили, ну, как раз, когда говорили о тщеславии Ваксона; вот и все. А сейчас, дружище, почитай мне что-нибудь из своих последних циклов».
Яша сглатывал густые слезы почти хронической простуды и начинал читать сначала тихо, а потом все выше, вызывая мелкое дребезжание японского хлама:
В те времена в стране зубных врачей,
Чьи дочери выписывают вещи
Из Лондона, чьи стиснутые клещи
Вздымают вверх на знамени ничей
Зуб Мудрости, я, прячущий во рту
Развалины почище Парфенона,
Шпион, лазутчик, пятая колонна
Гнилой цивилизации — в быту
Профессор красноречия — я жил
В колледже возле главного из Пресных
Озер, куда из недорослей местных
Был призван для вытягиванья жил.
Все то, что я писал в те времена,
Сводилось неизбежно к многоточью.
Я падал, не расстегиваясь, на
Постель свою. И ежели я ночью
Отыскивал звезду на потолке,
Она, согласно правилам сгоранья,
Сбегала на подушку по щеке
Быстрей, чем я загадывал желанья.
«А теперь ты почитай что-нибудь, Янки. Что-нибудь из старого, а? Знаешь, мне сейчас будет в масть что-нибудь из твоей классики. Почитай из „Братской ГЭС“ — нет?»
Тушинский начинал читать из этого монстра, которым десять лет назад пытался отмазаться от «Преждевременной автобиографии». Черт его знает, этого Яшку, думал он, может быть, ему как раз нужна такая советская ностальгия.
……………………………………
Вроде все бы спокойно, все в норме,
А в руках моих детская дрожь,
Я задумываюсь: по форме
Мастерок на сердечко похож.
Я конечно в детали не влажу,
Что нам в будущем суждено.
Но сердечком своим его мажу,
чтобы было без трещин оно.
Чтобы бабы сирот не рожали,
Чтобы хлеба хватало на всех,
Чтоб невинных людей не сажали,
Чтоб никто не стрелялся вовек.
Чтобы все и в любви было чисто
(а любви и сама я хочу),
чтоб у нас коммунизм получился
не по шкурникам — по Ильичу.
……………………………………
Пусть запомнят внуки и внучки.
Все светлей и светлей становясь,
Этот свет им достался от Нюшки
Из деревни Великая Грязь…
Процкий слушал, держась за свой подбородок и стеная слегка. Когда Тушинский выдохся, он сказал ему: «Послушай, Янки, ну как ты мог наворотить такую паскудную советчину? Ведь ты поэт — нет? Где твои знаменитые рифмы? Влажу — мажу? Рожали — сажали?
Боже мой, ну почитай мне про снег! Ведь ты же снегом был славен! Ну — нет?» И Ян тут же менял пластинку.
А снег повалится, повалится,
И я прочту в его канве…
И далее старался без всяких «Ильичей». А в ответ сквозь хлюпанье наплывали приметы влажных берегов.
Выползая из недр океана, краб на пустынном
пляже
Зарывается в мокрый песок с кольцами мыльной
пряжи,
Дабы остынуть, и засыпает…
И так без конца, чуть ли не до утра, забыв про все обоюдные козни, долдонили и долдонили в пустом японском суши-баре, а буфетчик Долдони только и успевал не забывать менять кассетки в машинке своей под прилавком.