Тесса едва договорил: его душили слезы. Пришел секретарь:
– Машина подана.
Тесса привел себя в порядок. Через несколько минут в машине сидел человек, который понимает, что он облечен доверием нации.
Правительство обосновалось в Клермон-Ферране, потому что окрестности этого города изобилуют минеральными источниками; кругом расположено много курортов с комфортабельными гостиницами. Лаваль остановился в Клермон-Ферране; другие министры облюбовали кто Виши, кто Мондор, кто Бурбуль. Тесса счел наиболее пристойным Руайя – здесь задержали комнаты для президента республики.
Большая кондитерская «Маркиза де Севиньи» была переполнена. На улице толпились люди, ожидая, когда освободится столик. Прельщал беженцев не столько густой шоколад, которым славился Руайя, сколько общество – после пережитых ужасов приятно было встретить знакомых, очутиться в своем кругу. Казалось, сюда перебрались все кафе Елисейских полей: и «Ронд-пуань», и «Мариньи», и бар «Карльтон», и былая резиденция Люсьена «Фукет'с».
Госпожа Монтиньи, задыхаясь от жары и горя, рассказывала:
– Мне пришлось за неделю до катастрофы вернуться в Париж – муж заболел ангиной. А потом мы едва выбрались. Это была ужасная поездка! Возле Невера мы оставили наш кадильяк – не было бензина. Нас довез до Виши какой-то мошенник. Но я надеюсь, что машина цела…
Модный драматург за другим столиком жаловался:
– Шестнадцатого должна была быть премьера… А десятого все началось… Теперь неизвестно, когда откроется театральный сезон…
Биржевик кричал своему собеседнику – глухому, с аппаратом возле уха:
– Не имея курсов Нью-Йорка, трудно сказать что-нибудь определенное. Но я не продавал бы… Как только все уляжется, эти бумаги пойдут в гору.
Дессер, до которого доходили рассказы, сетования, пророчества, мучительно усмехался. Они еще не поняли, что случилось; думают – через неделю или через месяц возобновится прежняя жизнь.
Почему Дессер пришел сюда? Он не любил фешенебельных заведений и шоколаду предпочитал вино. А теперь щебет растерянных и растерзанных дам, причитания мужей с запыленными саквояжами, лай японских собачек и тойтерьеров, вздохи («У меня пропал чемодан в Мулене»), восторги («Я дал швейцару три тысячи и получил комнату»), суета встревоженного света и полусвета были ему вдвойне противны. Но он хотел доконать себя. Увидев, как Тесса зашел в кондитерскую, Дессер остановил машину.
Он слушал щебет и задыхался. Вся низость тут, вся грязь! Перед его глазами еще была кровь. Он проехал по дороге, которую звали «Лазурной», – она ведет из Парижа в Ниццу. Прежде по ней неслись спортсмены, дамы в коротких штанишках, снобы, любители юга или рулетки. По этой дороге двинулись беженцы. Над ними низко кружили немцы: усмехались и давали очередь… Дессер видел братские могилы. Он видел тысячи бездомных. Парижские автобусы стали домами; в них ютились счастливцы. Голодные солдаты бродили по полям, искали свеклу или репу. Кричали, как помешанные, женщины: звали пропавших детей. Вместо городов были развалины. Мычали недоеные, обезумевшие коровы. Пахло гарью, трупами.
Вспомнив «Лазурную дорогу», Дессер закрыл глаза. Он очнулся от смеха Тесса:
– И ты тут? Мир действительно тесен! Пережить все, что мы пережили, и встретиться у «Маркизы де Севиньи»!..
Дессер молчал. Тесса не унимался:
– Ты плохо выглядишь. Нехорошо, Жюль, нужно взять себя в руки! Я лично боялся худшего. А все обошлось… Ты знаешь, наши фанатики – Мандель и компания – хотели удрать в Африку. Но мы их не пустили. В такие минуты должно быть единство нации. Теперь скоро все кончится – немцы пойдут на Лондон. Дело двух-трех месяцев… Мы вышли из игры, и это наш плюс. Что ты собираешься делать? Ты можешь нам помочь – теперь начнется экономическое восстановление. Почему ты смеешься? Я говорю вполне серьезно…
Дессер больше не смеялся; он сказал задумчиво:
– Это хорошо, что ты ничего не понимаешь… Пей шоколад и не думай! Ведь ты – клоп. Не сердись на меня, но ты – старый почтенный клоп. И ты жил в старом почтенном доме. Теперь дом сгорел. А клоп еще жив. Но сколько ему осталось?.. Мне тебя жаль – вот такого, как ты есть.
– Пожалей лучше себя! Меня нечего жалеть! – Тесса кричал от обиды. – Я не Фуже! Я человек новых концепций… Это ты цеплялся за прошлое: Народный фронт, либерализм, Америка… Мы очистим страну от гнили… Я подготовляю текст новой конституции. Мы возьмем у Гитлера самое ценное – идею сотрудничества классов, иерархию, дисциплину и прибавим наши традиции, культ семьи, французское благоразумие, а тогда…
Дессер не слушал; он задумчиво повторял:
– Бедный старый клоп…
Тесса ушел. Дессер еще сидел. Он больше не прислушивался к разговорам, не разглядывал соседей. Наконец он поднялся, неуверенной походкой прошел к двери. Кто-то громко сказал:
– И Дессер здесь!.. Значит, все в порядке…
Он не обернулся, – может быть, не расслышал. Он снова видел Париж, окутанный черным туманом, беженцев с тележками, горы мусора. Это та Франция, которую он хотел отстоять, спасти, Франция его детства, рыболовов, китайских фонариков, «Кафе де коммерс»… Когда-то он показал Пьеру на светившиеся окна тихой, заброшенной улицы – ели суп, готовили уроки, вязали набрюшники, ревновали, целовались. Больше ничего нет: черные окна, как выколотые глаза, расщепленные бомбами стены, а на площади Конкорд – немцы… Нужно додумать, сделать выводы. Он хотел спасти… И кормил клопа, сотни клопов… Любил скромные кабачки и миллионы. Все было ложью! Поэтому и Жаннет терзалась… Да, за всю свою долгую жизнь он полюбил одну женщину, взбалмошную, никчемную, добрую. Что с Жаннет?.. Может быть, она бродит рядом, ищет ночлега? Или погибла на дороге? По старенькой улице маршируют солдаты, серо-зеленые… Он ей не может помочь. Он всех губил.
Давно исчезли гостиницы, магазины, автомобили. Потянуло свежестью пастбищ. Темно-зеленая трава радовала глаза, измученные рябью жизни. Дессер правил, не задумываясь, куда едет. Зачем-то повернул направо; дорога шла в гору. Прохладно… И до чего хорошо! Он остановил машину, вышел. Местность была пустынной; впервые за долгое время Дессер оказался один. Он с нежностью глядел на луга; цветы желтые, розовые, лиловые. Вот эти, кажется, называли львиным зевом… Какое детское имя!.. А дальше темно-синие горы; на них облака – это овцы.
Воздух был настолько чистым, что Дессер стоял и дышал, изумленный. Все последнее время ему казалось, что он задыхается. А здесь сердце часто билось; стучало в висках; уши наполнял глухой гул.
Он подумал о Бернаре; это был его давний друг. Бернара знали все как опытного хирурга. Вчера Дессеру рассказали, что он застрелился. У него было лицо ибсеновского пастора – сухое и суровое. Но он любил жить, копался в грядках, играл с дочкой… И вот Бернар застрелился – увидел немцев под окном и написал на листке из блокнота: «Не могу. Умираю».
Прежде смерть пугала Дессера – необычностью, непонятностью. Теперь он подумал о конце Бернара, как о мудром, но житейском деле. Он вдруг понял, что смерть входит в жизнь; и смерть перестала его страшить.
Он прошел по лужайке до дерева; смешно шагал – не хотел примять цветы. Дерево напомнило ему Флери, встречи с Жаннет.
Увидим вместе мы корабль забвенья
И Елисейские поля…
Вот они, поля забвенья, Элизиум!..
Со стороны это было диковинное зрелище – старый человек, тучный и неповоротливый, в длинном пальто, шагал по лужайке, размахивал руками, бормотал: «Зерно… любовь… холод…» Но кругом никого не было. Только на горе пастухи разводили костер; до них еще не добрались ни хрип радио, ни агония беженцев; они жили прошлым покоем.
Солнце зашло за гору. И смерть сразу приблизилась; она была легким туманом. Туман этот жил, дрожал, передвигался, как овцы. Дессер рассеянно улыбнулся, вынул из брючного кармана большой револьвер и жадно губами прильнул к дулу, как в зной, погибая от жажды, к горлышку фляги.
Эхо повторило выстрел. Пастухи насторожились: вот и к ним подбирается проклятая война…
Стоял конец июня, но луга Лимузена были ярко-зелеными, как в мае. Часами Люсьен глядел на зелень: она успокаивала. Потом он вставал с земли и шел дальше. Он не знал, куда он идет; давно бы залег под большим ясенем и забылся; подымал его голод. Он как-то усмехнулся: последнее живое чувство!.. Он ел морковь, свеклу. Иногда встречный солдат, грязный и небритый, как Люсьен, делился с ним хлебом. Иногда в деревне давали миску парного молока; и теплый запах хлева – прежде Люсьена от него мутило – казался чудом, остатком былой молодости, запахом жизни.
Люсьен вырезал себе палку. Еще неделю тому назад он числился солдатом восемьдесят седьмого линейного полка. Но армии больше не было, и Люсьен считал себя бродягой. В одной деревушке он услышал по радио речь отца, объявившего о перемирии. Старуха, стоявшая рядом с Люсьеном, сказала: «Кончили? Ну и хорошо», – и погнала дальше свинью, розовую, как «ню» живописца. Солдаты выругались; а Люсьен, изумленный, вслушивался в тембр голоса: да, это голос отца… Встало далекое детство. Отец говорит над кроватью больного Люсьена: «Амали, кошечка, не отчаивайся! Наука всесильна…» Теперь Тесса говорит: «Душа бессмертна…» А Жаннет хотела жить… У немецких летчиков должны быть чертовски крепкие нервы – в упор расстреливают женщин, детишек… Значит, отец получил индульгенцию от Бретейля. Может получить Железный крест от Гитлера… Люсьен протяжно зевнул. Даст кто-нибудь молока или нет? Но до него мимо этой деревушки уже прошли тысячи солдат. Крестьяне испуганно запирали двери домов, а старуха, которую он догнал, закрыла руками розовую равнодушную свинью, завизжала: «Ничего у меня нет, ничего!..»