— I had been living for forty four years when she came…
— Что ты там бормочешь? — спросила Вета, поворачиваясь к нему.
— I had been living for forty four years when she came, — повторил Башмаков.
— «To live» в Continuous не употребляется. Запомни!
— Запомню. Умные люди англичане, давно уже поняли, что жизнь слишком коротка, чтобы употребляться в континиусе…
— А вот и неправда. Жизнь очень длинная. Я это поняла в больнице. И до меня ты еще не жил. Не жил! Запомни!
— Запомню…
— А почему ты не спрашиваешь, на что я обиделась?
— На что ты обиделась?
— А ты сам не понял?
— На «юную мерзавку»?
— Нет, как раз «юная мерзавка» мне понравилась. Я действительно «юная мерзавка», потому что хочу отбить тебя у жены, как отбили моего отца… Я обиделась на то, что ты, оказывается, со мной «связался». Я его люблю, а он со мной «связался»! Кстати, почему ты до сих пор ни разу не сказал, что любишь меня?
— Я?
— Ты!
— По рассеянности.
— Говори: я…
— Я.
— Люблю…
— Люблю.
— Вету!
— Вету.
— Страшно?
— Не страшно.
— А у меня для тебя сюрприз! Знаешь, как я буду теперь тебя звать?
— Как?
— Олешек.
— Олежек?
— Не Олежек, а Олешек. Это такой маленький олененок.
— Разве я похож на маленького олененка?
— Конечно. Всякий, кого любят, похож на маленького олененка. Но ты особенно. И ты мне тоже обязательно должен придумать ласкательное имя!
— Он постарается.
— Уж постарайся! А сейчас знаешь что мы будем делать? — спросила Вета деловито.
— Что?
— Искать точку «джи».
— Какую точку? — напрягся Башмаков, смутно припоминая, как в пору своего увлечения сексопоучительными брошюрками что-то об этом читал.
— Эх ты! У каждой женщины есть точка «джи», и мужчина обязан ее найти! — объяснила она, старательно готовя Башмакова к поискам загадочной точки.
— Подожди, я забыл: она снаружи или внутри?
— Конечно, внутри, глупенький! Все, что снаружи, мы с тобой давно уже нашли!
Точку «джи» отыскать не удалось, но Вета так разгорячилась, что укусила Башмакова в плечо. Не сильно, но след остался. Он ехал домой, раздумывая грустно о том, что всю неделю ему придется таиться от Кати, напяливать майки и существовать подлой жизнью миледи, скрывающей позорную «лилию» на плече. Он почувствовал себя измотанным и запутавшимся, даже задремал от отчаянья и был грубо растормошен дежурной в красной шапке, принявшей его за пьяного.
Засыпая рядом с Катей, Олег Трудович вдруг ощутил покой и личную безопасность.
На следующей неделе поиски точки «джи» продолжены не были, потому что у Веты начались месячные — и она повела Башмакова на премьеру нового фильма режиссера Мандрагорова в Дом кино. По пути Вета взволнованно тараторила вперемешку о малобюджетном кино и своем гигиеническом событии. То обстоятельство, что месячные могли вдруг не начаться, переполняло юную женщину взволнованной гордостью:
— Ты знаешь, я все ждала — а вдруг не начнутся!
— Нет, этого не могло быть.
— Олешек…
— Не называй меня Олешек… на людях!
— Хорошо. Олег Трудович, вы, я надеюсь, знаете, что стопроцентных способов предупреждения беременности, кроме воздержания, не существует?
— Знаю.
— Ну и что бы ты сделал, если бы?..
— Не знаю.
— А я знаю. Я бы родила тебе маленького сыночка. Вот такого! — Вета показала почему-то полпальчика. — И ты бы его очень любил. Правда, Олешек?
— Я же просил!
— А ты мне придумал имя?
— Нет еще…
— Я обиделась!
— Не обижайся! — В темнеющем кинозале он нашел мизинцем ее мизинец и подумал: «Мужчине, не умеющему долго и последовательно сердиться на женщину, лучше всего родиться придверным ковриком».
Удивительно, но день ото дня Башмаков все меньше ощущал их разницу в возрасте. Иногда ему казалось, будто они с разных концов времени добираются друг к другу сквозь сладкую слизь плотской любви, сквозь нежные тернии мгновенных обид, сквозь милую пошлость зарождающихся общих секретов, добираются, чтобы встретиться в некой точке «А» (или «джи», черт ее, запропастившуюся, разберет!), в той точке, где они вдруг станут ровесниками, совершеннейшими одногодками.
— Придумал, — шепнул он ей на ухо. — Ветасик…
— Нет. Думай!
Фильм был странный. Назывался он «Умиление» и начинался с того, что бредущий за опохмелкой сельский тракторист Семен встречает почтальона и получает письмо. Родителей своих Семен не помнит, рос в детдоме, потом его усыновила колхозница, потерявшая мужа на войне. Письмо необычное, в большом красивом конверте со странными буквами, напоминающими одновременно арабскую вязь и клинопись. Из письма он узнает, что его настоящие родители, оказывается, евреи, сгинувшие по делу врачей-космополитов. Следовательно, и сам Семен, пропивший на днях тракторный аккумулятор, тоже еврей и может теперь выехать на постоянное место жительства в Израиль. Деньги на дорогу и обустройство (между прочим, немалые) дает какой-то фонд помощи евреям-сиротам имени Михоэлса.
— А кто этот Михоэлс? — спрашивает он у местного интеллигента — киномеханика.
— Вроде как артист был… — отвечает тот.
И вот Семен бродит по своей пьяной, нищей, разграбленной, в труху развалившейся деревне и рассказывает всем о том, что он теперь, выходит, еврей. Рассказывает бригадиру, почтальону, продавщице сельпо (в надежде на водку в кредит), рассказывает собутыльникам, милиционеру, бычку, привязанному к колышку, рассказывает заезжим бандитам, ворующим по церквам иконы… Одни просто отмахиваются, мол, допился, другие слушают сочувственно, даже наливают, третьи смеются. Так, например, полюбовница Семена, доярка Тонька, узнав, что ее хахаль теперь жиденок, так хохочет, мотая ведерными грудями и суча в потолок толстыми голыми ногами, что сталкивает несчастного с печки на пол. Заезжие бандиты тоже сначала издеваются и даже предлагают устроить погром, но потом задумываются…
А растерянный Семен тем временем идет на убогое сельское кладбище и сидит, обхватив голову, на могиле простой русской женщины Натальи Пав-линовны, которая вырастила его и которую он всю жизнь считал матерью. Кстати, к материнской оградке он идет мимо других могил: с мутных кладбищенских фотографий таращатся молодые мужики, да и по датам видно, что все это — умершие сверстники Семена. Он идет медленно и, останавливаясь возле каждой фотографии, отплескивает понемногу на холмики из початой бутылки со словами:
— На, Васек, похмелись! На, Серега, похмелись!
И вот, значит, сидит он у могилы приемной матери и советуется с ней, мол, ехать или не ехать…
— Езжай, сынок! — говорит мать.
Конечно же ему это только мерещится, ибо бутылка пуста. Тут-то его и находят бандиты. Оказывается, у них созрел план. Они разузнали, что Семена, как еврейского сироту, находящегося под покровительством фонда Михоэлса, на таможне особенно шмонать не станут — поэтому с ним безопаснее всего переправить за границу краденые иконы. Они везут его на какую-то хазу и, гнусно выхваляясь, показывают награбленное: изящного Георгия, пронзающего змия тонким, как вязальная спица, копьем, рыжекудрую голову Спаса, грустно смотрящего с трепетного платка, и, наконец, Богоматерь, умиляющуюся трогательному Богочеловечку, который по-котеночьи ластится, прижимаясь к ее щеке…
И пьянехонький Семен, любящий весь мир, включая бандитов, вдруг говорит «нет». Ему предлагают деньги — он говорит «нет». Ему угрожают — он говорит «нет». Его бьют — он, харкая кровью, говорит «нет». Бандиты затаптывают его почти до смерти, вывозят в поле и на ходу выбрасывают из машины. Идет первый снег. Семен, окровавленный, лежит на стерне и тихо замерзает. Видно, как тускнеют, словно запотевают изнутри, его глаза. В предсмертном сне он, никогда не выезжавший дальше райцентра, видит себя в желтом городе, стоящем на каменном холме, в городе, окруженном высокими зубчатыми стенами, видит себя прижавшимся щекой к огромному камню странной стены — из щелей между грубо отесанными глыбами торчат сотни, тысячи записок к Богу. Это — Иерусалим, Стена Плача. Идет снег…
Когда зажегся свет, Башмаков заметил, что у Веты глаза покраснели от слез. Перед легким фуршетом режиссер Мандрагоров, жизнерадостный лысый толстячок, одетый в серый обвислый костюм со слоновьими складками, принимал поздравления, со всеми целуясь и пересмеиваясь. Как выяснилось, Ветин отец тоже давал на фильм кое-какие деньги и обещал непременно быть на премьере, но внезапно улетел в Швейцарию на переговоры. Вета отправилась поздравлять режиссера и извиняться за отсутствие спонсора. Олег Трудович ревниво заметил, что Мандрагоров обнимал и целовал ее дольше, чем других.
Потом пили шампанское.
— Тебе понравилось? — спросила Вета.