Элина притворялась, будто ей приятно и удивительно, что он подмечает такие вещи. Он был очень внимателен к ней. Поэтому она старательно пояснила, что, когда она едет в центр только для встречи с ним, она не считает необходимым увешиваться побрякушками — да, она знает, что это дорогие побрякушки, тут же поправилась она, увидев, как его передернуло, но, право же, это всего лишь побрякушки! Ну, не глупо ли носить на пальцах и на шее столько тысяч долларов?! Когда она встречается с людьми, для которых такого рода вещи имеют значение, она надевает дорогие украшения, тем более что и Марвину нравится, когда она их носит; но, встречаясь с Джеком, наедине, она об этом не заботится.
Таким образом, она не только извинилась перед Джеком, но и польстила ему. Однако в мозгу тотчас вспыхнула тогда мысль: «Ему нужна жена моего мужа — не я…»
Сидела застыв у края стола, держа на весу руки, без сил. У нее не хватало энергии шевельнуться. Какой-то частицей мозга она услышала телефонный звонок — конец звонка, потом новый звонок и еще. Она сидела не шевелясь; она отключилась, чтобы не слышать звонка. Можно не бояться, если решить, что не надо на него отвечать. Какая красавица… Какая же ты красавица… У тебя такие красивые вещи… Кто-то всегда говорил ей так, думал так. Люди бросали на нее взгляд и, поколебавшись, начинали разглядывать. Красивая вещь.
Вчера, когда они предавались любви, Джек был потрясен и беспомощен; он стал другой — как и Элина. Но ей не хотелось сейчас думать о нем. Не хотелось думать о снеге, который валил с неба и таял на окнах машины, о застывших безлистых деревьях в хитросплетении ветвей — одни согнуты под неестественно острым углом, другие явно сломаны, а третьи — мертвые, как эти вязы, помеченные роковыми желтыми билетиками… Возле самого их дома, на участке, принадлежащем ее мужу, стоят прелестные вязы, но они больны и не переживут зимы. При желании она может подойти к любому из окон и увидеть их. Гигантские вязы, простоявшие целое столетие и теперь умирающие, начиная с верхушки и донизу… Элине не хотелось думать об умирающих деревьях или о деревьях в парке, о нежности Джека и о жестком холодном металле, врезавшемся ей в затылок, о борении, неудобстве, риске… Но память о том ощущении пронизала все ее тело, оставила в нем свое бремя, которое теплый безостановочный ток крови разносил в глубь ее существа, далеко от поверхности кожи. Даже если бы она захотела освободиться от этого, то все равно не смогла бы, хоть перережь она себе артерию и выпусти всю кровь, — слишком глубоко это в ней сидело, она и не властна была над этим.
Ощущение идет, наверно, главным образом от психики… это состояние не физическое, не от природы данное…
Снова зазвонил телефон. Теперь уже было около десяти. Она услышала звонок словно издалека или из другого мира — как если бы он звучал в фильме, в телевизионной пьесе. Это не имело значения. Никому не нужно на него отвечать. Если бы звонил муж, тогда надо было бы ответить: он огорчится и, возможно, даже рассердится, если она не ответит, — но, конечно же, это не Марвин в такое-то время дня. Словом, ей ничто не грозит. Телефон звонил в своем собственном измерении, в чьем-то воображении: кто-то пытался добраться до нее, кто-то хотел поговорить с нею, но ей вовсе не обязательно подчиняться. Слишком велик был риск, что она услышит голос Джека. А она никогда больше не пойдет на этот риск. Итак, она безучастно сидела, слышала, как звонит телефон, и почти забыла о нем, еще прежде чем он отзвонил.
Она смотрела на свои руки, все еще повисшие на краю стола. Она думала — интересно, когда они упадут. Она думала, сколько времени просидит так.
Когда Марвин в тот вечер вернулся домой — в семь тридцать, — он спросил ее, не случилось ли чего.
— Случилось?.. — переспросила Элина.
Сейчас она была уже красиво одета. Волосы ее были расчесаны и, как всегда, уложены, она была надушена, на шее — несколько ниток жемчуга, она даже потратила целый час, «делая себе лицо», как на обложке журнала. Это было «естественное» лицо бежевых, бронзовых и золотисто-розовых тонов — такой эффект достигался с помощью прозрачного грима, осторожно выжимаемого из тюбика; брови при этом оставались неподкрашенными, светлыми, как у очень белокожих детей или стариков на востоке. Под бровями и над самыми глазами был наложен светло-голубой тон, почти белый к краю глаз, чтобы они казались больше. «В таком лице главное — это, конечно, глаза», и ее глаза были прекрасны, как глаза женщины на портрете, старательно очерченные, с густыми ресницами, веки смазаны кремом, чтобы придать им более нежный и натуральный вид. Очень нежная, капризная кожа под глазами — не имеющая пор и потому легко уязвимая кожа, с которой надо быть очень осторожной, — была бледной, а скулы и кожа под ними сделаны чуть темнее: постепенный переход тонов и полутонов подчеркивал изящество черт. И, наконец, губы… Покрытые тонким, как налет, слоем прозрачной помады, они цветом напоминали натуральные губы и, однако же, были искусно защищены.
Элина знала, что никогда еще не была так хороша. Однако, пока она трудилась над своим лицом, наблюдая за тем, как оно меняется, превращаясь в такое вот лицо, ироничное, отстраненное сознание того, что она сама создает свою красоту, портило ей все удовольствие. Она переводила взгляд со своего отражения в зеркале на лицо модели на обложке — безымянной модели с лицом более худым, чем у Элины, лицом с таким строением, которое позволит ему дольше не стареть — и ей даже начало казаться, будто она видит в глазах молодой женщины то же злорадное сознание, что все сделано ей самой, ту же жестокую, поистине смертоносную иронию. Женщина как бы говорила: «На самом-то деле это не я».
Покончив со своим лицом, Элина прочла в журнале набранную курсивом колонку о «естественном» лице и соответствующие пояснения: «Разработанное для американских женщин Анри Батистом, ныне директором «Дома Моро», это лицо, по мнению редакторов, вносит еле уловимые, но существенные изменения в знаменитое «голое» лицо, которое было модно в прошлом сезоне, — оно перечеркнуло все традиции, но на практике часто производило разочаровывающее впечатление».
К тому времени, когда Марвин приехал домой, Элина столько раз смотрелась в расставленные по дому многочисленные и разнообразные зеркала, что уже перестала казаться себе необычной. Но Марвин, уставившись на нее, спросил:
— Ты уверена, что ничего не случилось? Ты ничем не огорчена?
— Ничем, — виновато ответила Элина.
Они проводили этот вечер вне дома. Один из нью-йоркских компаньонов Марвина, работавший с ним более двадцати лет, находился по делам в Детройте, и они должны были встретиться с ним в Детройтском клубе. Это было помечено у Элины в календаре. Туда должна была приехать еще одна пара, их друзья, если они смогут оставить сына, студента Мичиганского университета, вот уже несколько недель болевшего дома, — впрочем, весьма сомнительно, чтобы Карлайлы все же оставили его одного. Их сын частенько совершал пиратские набеги на отчий дом в Блумфилд-Хиллсе и вывозил ковры, произведения старины и все, что можно продать, так как ему и его дружкам этой осенью требовалось немало денег, ибо цена на наркотики вдруг почему-то подскочила… А сейчас он прибыл домой, чтоб полечиться от какого-то нервного расстройства, — Элина слышала об этом от нескольких людей, включая саму миссис Карлайл, чья версия была наиболее полной и наименее сентиментальной. И вот теперь Марвин, который любил посплетничать и покачать головой по поводу неприятностей, выпавших на долю его друзей, переодеваясь, пересказал всю историю Элине. Она сидела и рассматривала замысловатую лампу, которую до сих пор ни разу толком не видела, лампа была медная, с мраморной подставкой; составлявшие ее три колонки при более внимательном изучении оказывались вытянутыми изображениями птиц или змей в перьях, их тела были изящно выгнуты, и верхняя часть лампы покоилась на хрупком основании из их голов. Абажур был сделан из хрусталя, такого тонкого, что он производил впечатление шелковистой ткани; он раструбом уходил вверх и был по крайней мере футов трех высотой.
— Мне лично кажется, — с сочувственным смешком заметил Марвин, — хотя я, конечно, ни слова не сказал об этом Джону, — что, если их сыну станет лучше, я имею в виду, если он придет в себя, им бы не следовало уезжать из дома. Я просто не понимаю тут Джона. Ведь совершенно ясно: чем хуже чувствует себя этот малый, тем меньше вероятности, что он может попасть в беду…
Элина согласилась.
Но Карлайлы все-таки приехали в клуб — только на полчаса позже, — и мистер Карлайл выглядел прекрасно. Он показался Элине куда моложе, чем ей помнилось, — возможно, конечно, что она путала его с каким-то другим приятелем мужа. Он оживленно включился в беседу о новых агентствах, где можно нанять охрану, и о том, как они потрясающе процветали в 1971 году. Сейчас в одном только Детройте было свыше ста таких агентств, словом, нынче стало больше частной полиции, чем городской. Мистер Карлайл, который был либо каким-то банкиром, либо юристом при банке, убежденно заявил, что частные агентства по защите граждан будут играть чрезвычайно важную роль — это не просто средство, наскоро придуманное после бунтов или объясняемое ростом преступности, а нечто совершенно естественное, необходимое потребителям, как теперь, так и в будущем. Нью-йоркский компаньон Марвина, мистер Батлер, заявил, что он противник такого рода частных агентств, которые порою пользуются в своей работе весьма сомнительными методами, однако вынужден признать, что не мог бы жить в Нью-Йорке, в своей квартире, без личной охраны. Миссис Карлайл, женщина с волосами огненного цвета, вторая жена своего мужа и все равно на десять лет старше Элины, заявила, что она благодарна судьбе за то, что они живут в Блумфилд-Хиллсе, где нет надобности в охране.