Но больной, лежавший в эту минуту перед профессором Адлером, вовсе не был недоношенным младенцем с крошечным дефективным сердечком — это был большой и значительный человек, важная фигура — административный директор огромной больницы, которому нужна была простая и рутинная операция по установке трех шунтов. А потому профессор Хишин, с такой охотой взявшийся выполнять работу медсестры, стал обрабатывать обнаженное тело своего друга бетадином, по консистенции и цвету напоминавшим яичный желток; бетадин должен был гарантировать так необходимую стерильность, перед тем как будет произведен вдоль всей ноги надрез, который дает хирургу возможность извлечь длинный отрезок вены, из которого и нарезают затем шунты.
Гордый профессор Хишин, ожидавший свершения чуда и покровительственно поглядывавший на все и на всех, был не только доволен, но, можно сказать, счастлив действовать, пусть даже в качестве младшего хирурга, при своем иерусалимском друге, к которому и он, и профессор Левин обращались, как в студенческие годы, по кличке. «Бума», — говорили они. Бума. Но сам Бума почему-то не выглядел особо счастливым оттого, что два профессора ждали и жаждали исполнить любой его приказ. Выглядел, во всяком случае, несколько озадаченным той горою проблем, что небжиданно возникли перед ним. В своей иерусалимской вотчине хирург такого, как он, класса, обычно появлялся в операционной через два, а то и три часа после начала операции, после того, как вся предварительная работа была уже выполнена ассистентами и помощниками, за работой которых он мог наблюдать по телевизору не покидая своей комнаты. Когда же он в конце концов спускался в операционную, он видел, что грудь пациента уже обнажена, внутренние грудные артерии отделены и зажаты в нижнем конце, а вены, которым предстояло превратиться в артерии, погружены в размягчающий раствор и готовы к употреблению. И такому хирургу, как он, не оставалось ничего, как только с блеском провести заключительную стадию. Что он обычно и делал.
Но здесь… здесь он вынужден был начать с элементарных, долгих и скучных приготовлений, которые он, разумеется сделал бы с не меньшим блеском… но он ведь в течение бог весть какого времени не занимался этим. Хишин, который лучше всех остальных понимал, в какой ловушке оказался великий иерусалимский чудодей, постоянными шутками пытался разрядить атмосферу — настолько хотя бы, чтобы время проходило быстрее и приятнее, а сам друг не ощущал бы себя объектом эксплуатации. Рассчитывал ли он на дополнительное вознаграждение от семьи Лазаров? Это было сомнительно. Или и он, подобно мне, мог рассчитывать на оплату не в деньгах, а в виде каких-то благ? На этот вопрос ответа у меня не было. Ни в отношении Хишина, ни в отношении Левина, который будучи, по преимуществу, терапевтом, занял свою позицию поближе к анестезиологам, имевшим отношение к вопросам, связанным с душой. Они повесили простыню между грудью Лазара и его лицом, прикрыли ему глаза и зафиксировали шею, постепенно уменьшив давление крови и погружая во все более глубокий сон в ожидании того, наиболее болезненного момента; момента, когда грудь будет вскрыта электропилой — операции, которую колдун из Иерусалима проделал с такой ошеломляющей быстротой и апломбом, что Хишин не мог удержаться от крика «браво», на что его старый друг ответил слабой улыбкой, перегнувшись, чтобы украдкой взглянуть на застывшее лицо пациента, чей глубокий сон, подтверждался показаниями приборов и параметрами характеристик, которые высверкивали искрами на инструментах вокруг нас, свидетельствуя, что сам Лазар не был потревожен этим ужасным распилом.
Хотя я стоял только что не вплотную к профессору Левину, он упрямо игнорировал меня, как если бы с того момента, когда решил не возвращаться, чтобы подвергнуться его переэкзаменовке и расспросам о том, что произошло в Индии, он исключил меня из сообщества достойных людей и перевел в категорию моральных уродов. Но зная — как знал я, что, несмотря на все его внутренние проблемы, он был и оставался одним из самых мыслящих и интеллигентных врачей в больнице, я предпочел наблюдать за выражением его лица, которое оставалось серьезным и строгим, как если бы то, что происходило здесь, вызывало у него чувство глубокой тревоги. Была ли вызвана эта тревога, эта озабоченность тем фактом, что он был терапевтом, спрашивал я себя, а потому в течение долгого времени ему не приходилось бывать в операционной? А может быть, его беспокоила мысль об очередном приступе безумия, который ему предстояло перенести, и который его друг Лазар должен будет допустить после своего пробуждения — пусть даже много недель спустя?
А пока что два анестезиолога, доктор Накаш и доктор Ярден, начали готовиться ко второму «улету» — на этот раз в космическое пространство. Все три ассистента, которые на этот раз заправили все трубки туда, куда надо, и в ожидании дальнейших распоряжений занимались приготовлением солевого раствора и замерли, готовые в любую секунду к тому, что ведущий хирург передаст им кровь Лазара. И вот этот ведущий хирург приступил к делу — отдавая приказы и распоряжения, которые невнятно доносились из-под маски и которые ассистенты громко повторяли вслух, приступая к выполнению функций, которыми в живом теле занимаются сердце и легкие: накачивают, очищают, насыщают кислородом и возвращают в тело кровь в нужных количествах, потребных работающему сердцу. В этот момент я увидел, как Левин поднял глаза и посмотрел на экран, установленный в углу на уровне потолка, где он мог разглядеть на мониторе, отражавшую работу сердца у Лазара гладкую, горизонтальную, без флуктуаций линию. И тогда я почувствовал, что не в силах больше держать под контролем себя и свое возбуждение, — не как врач с каким-никаким опытом и стажем, а как снедаемый назойливым любопытством новичок, а почувствовав, на цыпочках подкрался к Хишину — он как раз заканчивал накладывать шов Лазару на ногу и стоял на небольшом возвышении, позволявшем ему видеть, как ведущий хирург стремительно имплантирует шунты, казавшись при этом чрезвычайно удовлетворенным тем, как идут дела, — и попросил его разрешения присоединиться к нему и посмотреть на мастерскую работу доктора Адлера в надежде научиться у него тому, что еще не умел. Потому что никто лучше Хишина не знал, что, несмотря на то, что меня вышвырнули из хирургии, отправив в ссылку к анестезиологам, мое истинное, настоящее и вечное желание, которое не проходило и не пройдет, было ощутить мои руки внутри человеческого тела. «Конечно», — без раздумья ответил он и подвинулся, освобождая мне место, удобное для обзора. И тогда, в середине стальной рамы, державшей вскрытую грудь, словно открытую книгу, я внезапно увидел во всем его величии остановившееся сердце Лазара, и в то же мгновение боль от моей невероятной любви, противостоявшая застывшей любви этого сильного человека, пронзила мое собственное сердце.
Слишком близко, совсем у края, стоит коричневая статуэтка на маленьком столике рядом с нашей кроватью. Можем ли мы обратить к ней наши жалобы? Что это, как не кусок неорганической материи, исторгнутый из природы, лишенный собственной воли и желания, безразличный к его старательно вылепленному изображению? Для маленькой глиняной руки, протянутой к нам, не только невозможно прикоснуться к нам — она не может даже вернуться на место. И, несмотря на нежную, таинственную улыбку Джоконды на ее лице, это угроза; угроза нам — сейчас, в глубине ночи, когда мы мечемся и вертимся в постели. Почему безмолвное это изображение смерти должно хоть чем-нибудь отличаться от очков, например, или бумажника, или даже ключей, лежащих рядом? И тем не менее рука в непроглядной ночи пытается нащупать только ее, чтобы обхватить стройную шею и сдавить ее в темноте, ~ в темноте, потому что при свете дня нас остановило бы выражение на ее раскрашенном лице и чувственный порыв ее тела, создающий обманчивое впечатление того, что этот кусок глины есть нечто одушевленное, обладающее плотью и душой. А потом, в темноте, до нас доносится звук падения, потому что нащупывавшая рука промахнулась, и мы выбираемся из постели и начинаем шарить по полу, нащупывая разлетевшиеся куски, и внезапная боль сдавливает нашу грудь и пронзает сердце, оповещая нас, что смерть пришла на самом деле — пришла к нам, а вовсе не к кусочкам глины, разлетевшимся, по полу.
* * *
А теперь, когда «космический улет» Лазара начался, ведомый тремя проворными смуглыми ассистентами, ответственными за подготовку шунтов, аппаратом, похожим на произведение искусства, соединенным множеством больших и малых пластиковых трубок, извивающихся по операционному столу и отсасывающих кровь из квадратной стальной емкости, питающей ретрактор, который открывает сердце, как открывают книгу, а затем захлопывает ее обратно, — после всего этого Накаш может оставить свой пост возле головы Лазара и выйти из операционной, чтобы подбодрить себя чашечкой кофе из своего персонального термоса, — я тоже не отказался бы от этого крепкого кофе, который его жена собственноручно готовит ему каждое утро. Но я не могу, подобно Накашу, взять и уйти, хотя доктор Ярден, наблюдающий за ходом анестезии абсолютно добросовестен в исполнении своих обязанностей, тем более что аппарат искусственной вентиляции легких отключен, сердце Лазара, так же как и его легкие, парализовано, а уровень очистки крови и насыщенности ее кислородом во время поступления ее в тело и мозг жестко регулируется указаниями ведущего хирурга, который держит все параметры под контролем, время от времени отдающим отрывистые команды. Трое ассистентов тут же повторяют их за ним, и вообще вся тройка действует как слаженный орудийный расчет, создавая уверенность, что ничего непоправимого произойти не может из-за какого-либо недопонимания в их команде. Кровь легко течет по трубкам, исключая опасность свертывания, благодаря гепарину, который нейтрализует естественный фактор свертывания, обеспечивая беспрепятственное движение, как при повышении ее температуры, так и при ее охлаждении. Старший из ассистентов рад объяснить мне все это; к крови он относится, как к некоему самостоятельному и независимому элементу природы. Когда доктор Ярден увидел, что Накаш не возвращается обратно в операционную, он вытащил из своего кармана пачку сигарет и предложил мне вплотную заняться анестезиологическим монитором, для чего нужен был не анестезиолог, а просто пара глаз, которая следила бы за поступлением фентанила и кураре, отвечавшими за расслабление мышц и обезболивание. Левин тоже покинул операционную, и возле операционного стола теперь осталось всего три врача — доктор Адлер, профессор Хишин и я. Я взял две скамеечки и водрузил их одну на другую так, что смог оказаться выше занавески, защищавшей голову Лазара, получив таким образом лучшую возможность с этой точки впрямую обозреть вшитые шунты. Эта операция была произведена доктором Адлером с помощью Хишина, игравшего двойную роль — внимательного ученика своего старого друга, который комментировал ему различные технические детали, и роль учителя для меня — великодушно делясь наиболее пикантными случаями клинических диагнозов или анатомических особенностей, с тем, чтобы утолить неуемный интерес, с каким я слушал его откровения, оправдывавшие мое здесь присутствие, причина которого была ему еще не вполне понятна, но и могла, с другой стороны, быть тем самым легитимирована.