— Что такое, Рудольфус!
— Я-я д-думаю… Духота… Надо бы открыть окно…
— Нет! Не надо!
— Уже поздно…
— Ну и что? Время есть! Иди, налей нам вина, быстро!
— Зачем? Ты уже достаточно выпила…
— Налей вина, кому говорю, идиот!
Он взял бутылку и наполнил стаканы.
— Еще! Чтобы были полные! До самых краев! Еще немножко, вот так! Теперь подай их нам! Твое здоровье, милок! — повернулась она к Гейдельбергеру с диким хохотом.
Гордвайль приблизился к окну, взглянул на безмолвную улицу, словно пронизанную застывшей тишиной, на окна гостинички напротив, которые все уже были темны, но не смог долго стоять так. Снова повернулся лицом в комнату и увидел, что голая женина рука уже обвилась вокруг шеи Гейдельбергера, на лице которого застыла гримаса улыбки. Ему захотелось закричать, пусть беззвучным криком, сделать что-нибудь, дабы разделить их, развести их в стороны, но члены не слушались его, как во сне. Он лишь стоял как заколдованный и смотрел. Не мог отвести от них глаз. И это застывшее лицезрение доставляло ему неописуемые страдания. Но внутри, в самой глубине этих страданий, таился, как косточка в плоде, некий зародыш извращенного наслаждения. Вот Tea прижалась губами ко рту Гейдельбергера — долгий поцелуй. Наконец она соскользнула с его коленей. Тогда Гордвайль повернулся к умывальнику, намочил в тазике носовой платок и провел им по лбу и всему лицу.
Гейдельбергер тяжело выпрямился.
— Верно, поздно уже. Пора идти.
— Отчего же? Напротив, оставайтесь здесь, у нас. Мы можем прямо сейчас уложить вас, если вы устали.
— Нет же места! Да и господин доктор…
— Господин доктор ляжет на диване, как всегда!
И приказным тоном:
— Господин доктор, постелите господину Гейдельбергеру! Быстро!
Гордвайль повиновался. Перенес свою постель на диван, где и бросил ее в кучу, и застелил Теину кровать, пока та умывалась, как всегда перед сном.
Гость спросил Гордвайля, где туалет.
— Иди покажи! — сказала Tea, как видно, уже протрезвевшая немного. — Возьми лампу посветить, а лучше спичками.
Гордвайль повел его в коридор и подождал там. В нем проснулось на мгновение безумное желание запереть Гейдельбергера в туалете, чтобы больше не выходил… Безотчетно он сунул руку в карман и нащупал там какой-то твердый предмет, про который поначалу не знал, что это. Это было что-то продолговатое, но не трубка и не карандаш: ни толщиной, ни формой это не походило на них, а было важно установить его сущность. Внезапно он вспомнил, что это походный перочинный нож со складывающимся лезвием и бурой шершавой костяной рукояткой, который он купил несколько недель тому назад, — и пальцы его словно в судороге сжались вокруг ножа. Как молния пронеслась у него в мозгу мысль о некой связи между ножом и чем-то, природу чего он не успел понять; в тот же миг будто опустился какой-то занавес, скрыв все и оставив его с чувством сожаления об утраченном и наверняка важном знании, которое вот-вот готово было ему открыться.
Когда они вернулись в комнату, Tea уже закончила умываться и вертелась в зеленой ночной рубашке с сигаретой во рту.
— Вон там стул для одежды, — сказала она Гейдельбергеру.
Тот медленно разделся и лег в постель, и все это время бессмысленная пьяная улыбка не сходила с его надутой физиономии.
Гордвайль опустился на диван.
— Ты что, не ложишься? — спросила его жена.
Но ответа так и не получила. Гордвайль сидел без единого движения, слева от него, в изголовье, ворохом навалено было постельное белье. Пустыми глазами Гордвайль смотрел прямо перед собой, ничего не видя. Единственная мысль невнятно трепетала в его душе: «Сейчас что-то будет, сейчас что-то будет»… Пустые бутылки, стаканы, чайник, объедки были разбросаны по всему столу, пустая жестянка из-под сардин стояла на краю, ближе к Гордвайлю, навязчиво притягивая его внимание, как если бы она была каким-то символом. В комнате висел сигаретный дым и кисловатый запах перегара. «Может, он уже заснул, тогда…» Ему хотелось, чтобы тот уснул, и одновременно — чтобы не засыпал, чтобы все, что должно произойти, разразилось бы прямо сейчас и в полную силу. Его чувства, помимо его воли, предшествовали действиям и движениям Теи, словно руководя ими. Даже не глядя на нее, хотя она стояла напротив, по другую сторону стола, он видел, как она стянула с себя нижнюю юбку и повесила ее на спинку стула. Затем освободилась и от комбинации, обеими руками полной горстью захватила груди, устремив взгляд на кровать, и выпустила их, улыбаясь какой-то кривой, злобной улыбкой. На все это Гордвайль взирал отстраненно, как будто издалека, из дома напротив, когда видишь все хоть и ясно, но через безусловную преграду стекол в двух окнах и ширины улицы, без всякой возможности хоть как-то помешать малейшему из движений. С минуту Tea оставалась полностью обнаженной. Проглотила остатки вина из одного из стаканов. Затянулась в последний раз почти догоревшим окурком, взятым со стола, и раздавила его в пепельнице — все это оставаясь голой. Движения ее казались выверенными в соответствии с определенным планом. Теперь она взяла ночную рубашку, которую приготовила заранее на спинке кровати, рубашку апельсиновых тонов, сложенную еще так, как ее сложили в прачечной, и через голову натянула ее на себя скользящим движением. Бросила взгляд в сторону Гордвайля, не переставая улыбаться все той же злой улыбкой — из-за одной этой улыбки ее можно было убить на месте, — прошла мимо стола, наклонилась над керосиновой лампой и задула ее. Язычок пламени рванулся, вспыхнул, высветив все пространство комнаты, и погас — и глаза на мгновение перестали что-либо видеть. Человека на диване сотрясала дрожь, но он продолжал сидеть, словно окаменев. В один миг безмолвие заполонило все. Только топоток босых ног прошелестел в нем, как будто мышь пробежала в углу, и легкий скрип кровати, негромкий и словно прерванный посередине, не скрип даже, а умозрительное понятие о скрипе. Потом был тихий шорох, кто-то повернулся на кровати — неуловимые движения, которые Гордвайль тем не менее воспринимал с удвоенной ясностью, и снова миг, сотая доля мига, полного безмолвия, в котором разорвался, как в пустой рамке, далекий гудок паровоза. Гордвайль сидел не двигаясь, как если бы был заключен в железный кожух, отлитый по форме его тела. Сердце билось во всем теле, в руках, ногах, черепе, и казалось, еще мгновенье — и оно выскочит, расставшись с недвижимым телом, прокатится в ночной тьме приглушенным отзвуком грома и наконец безвозвратно исчезнет вдали. Сейчас его ухо уловило со стороны кровати какой-то дробный клекот. Что-то чуждое, полное тайны, тягостное и устрашающее до смерти, ворвалось в пространство комнаты и вызвало движение длиной в вечность, движение, которое никогда не могло прекратиться. Невидимая рука вдруг выбрала из тела сидящего все жизненные соки, и они куда-то улетучились. Тело стало сразу совсем невесомым, словно сделанным из воздуха, напряглось и покинуло свои пределы, слившись со всем остальным воздухом мира. Сердце остановилось. Он потерял равновесие и опрокинулся назад на диван.
Он не знал, сколько времени пролежал так. Быть может, минуту, а может, и целый день. Но как бы то ни было, когда он очнулся и чувства вернулись к нему, то первое, что он осознал, — ночь все еще не сдавала своих прав, безмолвная и черная. Потом, напрягая слух, он услышал с трудом различимое легкое дыхание, доносившееся с кровати. Да, сказал он сам себе, дабы укрепить в себе состояние бодрствования, сейчас ночь, и там спит Tea. Он лежал на спине так, как упал, с ногами, свисавшими на пол. Странная тяжесть обозначилась в них, в ногах, трудно было пошевелить ими. Он преодолел эту слабость и сел. И вот тут-то, когда он снова сидел в прежней позе, его как кнутом хлестнул весь ужас событий, только что случившихся здесь. Чтобы доказать самому себе, что это не сон, он с натугой встал, подошел и наклонился над кроватью, на которой, недолго всматриваясь, ясно различил Теину голову с той стороны кровати, которая ближе к окну, а рядом с ней усатую морду, глядевшую в потолок, — голову Френцля Гейдельбергера. Ни о каких сомнениях не могло быть и речи, все было правдой! Гордвайль с содроганием отошел, по привычке сдернул с вешалки рядом с дверью пальто и шляпу и выбежал из комнаты.
Привратник отпер ему дверь, он вышел и торопливо зашагал по пустынным холодным улицам, не сознавая сам, что делает. Одна-единственная мысль билась у него в голове: «Такое мне учинить!» — и гнала его дальше и дальше. Где-то пробило три часа. «Вот, три ночи уже, а она учинила все это!» Ассенизационный обоз стоял на углу улицы Гейне и Таборштрассе, распространяя издалека удушающую вонь, — Гордвайль прошел мимо, ничего не почувствовав. Проскользнул по Таборштрассе, по Обереаугартенштрассе, почти перейдя на бег, размахивая руками, и в конце концов оказался перед домом 18 по улице Рембрандта — там была квартира Ульриха. Ноги его сами остановились перед этим домом, словно подыскивали убежище для своего хозяина. Гордвайль остановился, чтобы рассмотреть дом, показавшийся ему знакомым, и только спустя какое-то время ему удалось вспомнить, что он стоит перед жилищем друга. Тогда он стал прохаживаться туда-сюда перед парадным, будто ожидая кого-то. Его шаги отзывались мерным эхом в пустынной улице, как в пустом кувшине. Хищно накидывались на него пугающие мысли, способные свести человека с ума. То, что он подавлял в себе с момента знакомства с этой женщиной, то, что всегда знал в глубине души и чему не давал преступить порог собственного сознания, — все это прорвалось сейчас — так сметающий все на своем пути поток перехлестывает через прорванную плотину — и затопило его мозг. Все, все было правдой! Все, что он всегда знал, основываясь на непреложных признаках, все, на что намекали друзья, все, что пели ей вслед посторонние, — все было правдой! Правдой было и то, чего он не знал достоверно, о чем ему даже не намекали, но что он только мог предположить. Теперь даже надежды не оставалось на то, что хоть что-то можно будет опровергнуть. Туда и обратно ходил Гордвайль мимо ворот 18-го дома по улице Рембрандта и разговаривал сам с собой, почти в полный голос. «С каждым мужчиной!.. Без всякой дискриминации!.. С первого дня нашего знакомства!..» Перед его взором прошел легион мужчин: кого-то из них он видел разговаривавшими с ней или провожавшими ее, кого-то не видел никогда, но все они выглядели великанами, и все с издевкой ухмылялись его позору, показывая на него пальцем. И ребенок — теперь это ясно как день — ребенок был не от него, а от доктора Оствальда, ее хозяина, Мартин не был его сыном! И она, только она виновата в его смерти — она одна! Она никогда не относилась к нему как мать к своему ребенку! Если бы не она, ребенок и сегодня был бы жив! И она, она явилась причиной смерти Лоти! Только она! Она умертвила все, что было дорого ему в целой вселенной! Гордвайль осознал сейчас всю нелепость, всю животную дикость дальнейшего продолжения их совместной жизни. Она, только она помутила его рассудок, разбила его жизнь, превратила его в развалину! И зачем все это? С какой целью? Ведь он так ее любил! И после всего этого она спит сейчас там с чужим мужчиной — там, в его собственной комнате.