Антония совершенно не собиралась достигать возраста Пелагии, о чем так и заявила:
– Я хочу умереть до того, как мне исполнится двадцать пять, – заявила она. – Мне не хочется становиться старой и сварливой.
Она предвидела простирающуюся перед ней безграничную вечность юности и с горящими глазами говорила Пелагии:
– Сначала вы, старики, создаете все проблемы, и это уж нам, молодым, приходится разбираться с ними.
– Мечтать не вредно, – прокомментировала Пелагия, которая не удивилась, но все же была возмущена, когда Антония в семнадцать лет заявила, что не только собирается замуж, но что с этого момента она – коммунистка.
– Спорим, ты заплачешь, когда король умрет, – сказала Пелагия.
69. Пушинка к пушинке, и выйдет перинка
Примерно в это время начали приходить со всего света таинственные открытки, написанные на довольно ломаном греческом. Одна пришла из Санта-Фе, и в ней говорилось: «Тебе понравилось бы здесь. Все дома сделаны из ила». Из Эдинбурга: «Ветер наверху замка сбивает с ног». Из Вены: «Тут есть статуя русского солдата, и все называют ее „Памятник Неизвестному насильнику“». Из Рио-де-Жанейро: «Время карнавала. Улицы полны мочи и душераздирающе красивых девушек». Из Лондона: «Сумасшедшие люди, ужасный туман». Из Парижа: «Нашел магазинчик, где продаются только грыжевые подвязки и бандажи». Из Глазго: «По колено в саже и валяющихся пьяных». Из Москвы: «В метро произведения искусства». Из Мадрида: «Очень жарко. Все спят». Из Кейптауна: «Хорошие фрукты, отвратительные макароны». Из Калькутты: «Зарылся в пыли. Ужасный понос».
Первый ее мыслью было, что морская душа отца принялась навещать любимые чужеземные края и посылает ей весточки с того света. Но едва ли Москва находится у моря. Второй мыслью было: открытки могут быть от Антонио.
Но он тоже умер, к тому же недостаточно знал греческий, чтобы читать и писать на нем, и с какой стати будет он носиться по всему свету от Сиднея до Киева, даже если жив? Может, эти анонимные открытки – от кого-то, с кем она переписывалась, пока писала «Историю»? Озадаченная, но заинтригованная и довольная, она перехватила резинками свою коллекцию причудливых открыток и засунула ее в коробку.
«У тебя есть тайный дружок», – утверждала Антония, кого такая возможность радовала и забавляла, поскольку позволяла отвлечь внимание от собственного романа, от которого и Пелагия, и Дросула пытались ее отговорить.
Они встретились, когда Антония подрабатывала на карманные расходы, помогая подавать кофе в оживленном кафе на площади в Аргостоли. В сквере расположился шумный духовой оркестр из Ликзури, и господину, о котором идет речь, пришлось подняться и прокричать свой заказ в ухо молоденькой девушке. В тот же момент он осознал, что это – удивительно привлекательное юное ушко, которое просто требовало, чтобы его покусывали ночью под деревом на темной улице. Антония, в свою очередь, поняла, что перед ней мужчина, от которого пахнет именно той смесью мужественности и лосьона после бритья, чье дыхание – мятно-свежее и умиротворяющее, и чьи бесконечно удивленные глаза излучают доброту и юмор.
Алекси день за днем болтался на виду в кафе, отдавая предпочтение тому же столику, и сердце его разрывалось от страстного желания видеть юную девушку, словно вышедшую из-под резца скульптора, с ее идеальными зубками и тонкими пальчиками, созданными исключительно для нежного покусывания и поглаживания. А она преданно поджидала его, приходя в ярость, если кто-то из других официантов хотел его обслужить, и запрещая делать это даже хозяину. Однажды, когда она ставила на стол чашку, он взял ее руку, взглянул на нее снизу с собачьим обожанием и проговорил: «Выходи за меня». Пытаясь что-то изобразить, выразительно покрутил в воздухе рукой и добавил: «Нам нечего терять, кроме своих цепей».
Алекси был адвокатом-радикалом, который мог доказать не только то, что когда богач уклоняется от налогов, это является преступлением против общества, но и то, что когда так делает человек бедный, это – обоснованный, похвальный и значительный поступок, направленный против класса угнетателей и заслуживающий не просто поддержки каждого здравомыслящего гражданина, но и полного одобрения закона. Он мог довести судью до слез душераздирающими описаниями тяжелого детства своего клиента, а равно заставить присяжных стоя устроить овацию его резкому осуждению полиции, которая безрассудно жестоко стремилась поддерживать законность при выполнении своих обязанностей.
Пелагия сразу же поняла, что с возрастом Алекси превратится в архиконсерватора, но возражала она не против его политических пристрастий. Дело было в том, что она не могла примириться с мыслью и представить Алекси с Антонией в постели. Та была очень высокой, он – очень низеньким. Ей было только семнадцать, а ему – тридцать два. Она была стройная и изящная, он – полный и лысый и имел склонность спотыкаться о предметы, которые никогда не находились там, где он их искал. Пелагия вспомнила свою страсть к Мандрасу в таком же нежном возрасте, содрогнулась и раз и навсегда запретила этот брак, полная решимости избежать кощунства и богохульства.
День свадьбы, тем не менее, был восхитительным. Ранней весной поля и склоны холма оделись в крокусы и фиалки, белый чистец, а желтые нарциссы и бледно-сиреневый луговой шафран покачивались на тонких стебельках посреди уже пожухлой травы лугов. Пара последовала обычаю приглашения на свадьбу пятнадцати самых уважаемых мужчин и женщин, и Алекси, не опозорившись и не свалившись, даже успешно проделал антраша в танце Исайи. Антония, сияющая и восторженная, расцеловала и незнакомых зевак, стоявших в сторонке, а Алекси, потный от выпитого и радости, произнес длинную поэтическую речь, которую составил из рифмованных эпиграмм, большей частью мудро превозносивших его тещу. Она навсегда запомнила точный момент во время праздника, когда внезапно поняла, что же в нем есть такое, что разбудило сердце Антонии; это произошло, когда он приобнял ее, поцеловал в щеку и сказал: «С вашего позволения, мы собираемся купить дом в вашем поселке». Его искренней покорности и сквозившей неуверенности, что она может и не захотеть видеть его рядом с собой, было достаточно, чтобы она начала его обожать. С этого времени и далее она посвятила много счастливых часов вышиванию его носовых платков и штопанью дырок на носках, которые Антония всегда старалась убедить его выбросить. «Дорогой, – говорила она, – если бы ты подстригал ногти на ногах, ты бы избавил меня от такого количества царапин и освободил маму от бессмысленной работы».
Пелагия с нетерпением ожидала внука или внучку, а Дросула вся окунулась в работу. На пустыре у причала, где когда-то был ее дом, она соорудила соломенную крышу с романтическими фонарями. Выпросив и взяв на время несколько древних расшатанных столов и стульев, она установила топившуюся древесным углем плиту и торжественно основала таверну, которой управляла с эксцентричным сумасбродным усердием до самой своей смерти в 1972 году.
Как раз на Кефалонию начался наплыв туристов. Вначале это были богатые владельцы яхт, высокомерно делившиеся информацией со своими друзьями об одном из самых причудливых и фантастических мест, где можно поесть, а потом пошли отягощенные рюкзаками духовные наследники образа жизни печального канадского поэта. Протекла и пропала тонкая струйка знатоков и поклонников лорда Байрона. Немецкие солдаты, превратившиеся в зажиточных бюргеров с многочисленными семействами, привозили своих сыновей и дочерей и говорили им: «Вот где папочка был на войне, ну разве здесь не прелестно?» Итальянцы прибывали на пароме через Итаку, привозя с собой тошнотных белых пуделей и свою характерную способность съесть целую рыбу, которой бы хватило, чтобы накормить пять тысяч. Владея единственной в маленьком порту таверной, Дросула за лето зарабатывала достаточно, чтобы зимой вообще ничего не делать.
Лемони, теперь замужем, колыхавшая толстыми телесами и осчастливленная тремя детьми, помогала с обслуживанием; приходила и Пелагия – якобы поработать, но на самом деле – получить возможность поговорить по-итальянски. Обслуживание было не быстрым – медленным до крайности. Бывало, Дросула отошлет мальчонку на велосипеде привезти заказанную рыбу, а тут еще духовка как следует не разжигается, так что вполне вероятным было дожидаться часа два, пока приготовят заказ и запекут рыбу. Перед гостями не оправдывались – к ним относились как к членам терпеливой семьи, которая сама должна следить за дисциплиной, и очень часто обслуживания не было вообще, если Дросуле случалось проникнуться симпатией к какому-то особенному посетителю, с которым она углублялась в беседу. Обнаружив вскоре, что иностранцы находят ее экзотичной, она стала присаживаться за их столики, заваленные хребтами кефали и хлебными корками, при этом, нимало не смущаясь, скармливала объедки мяукающим попрошайкам – потомкам Кискисы – и сочиняла нелепые небылицы о местных привидениях, мерзости турков и о том, как она жила в Австралии среди кенгуру. Иностранцы обожали и боялись Дросулу с ее бычьими глазами, медленной шаркающей походкой, с индюшачьим зобом, согнутой спиной, с ее громадным ростом и впечатляющими пучками волос на лице. Они никогда не жаловались на ее забывчивость и неопределенные задержки, говоря: «Она такая милая, бедная старушка, вроде бы неудобно подгонять ее».