Движимый любопытством, доктор поднялся из-за стола, сдвинув целлулоидный козырек над глазами вверх, до самой линии волос. Прошел через комнату, дотронулся до дверной ручки. Открывая дверь, Келлог почувствовал, что запах усиливается, а когда, резко распахнув дверь, он выглянул в коридор, то едва не задохнулся от вони. Пол итальянского мрамора, который он сам отбирал по каталогу Фавануччи, влажно поблескивал, словно уборщица только что его протерла, словно… и тут доктор похолодел. На полу и впрямь растеклась какая-то жидкость. Он дотронулся пальцем до лужицы, поднес палец к носу. Керосин. Ошибки быть не могло.
Он поднял глаза, все еще не до конца понимая, и лицом к лицу столкнулся с величайшим испытанием своей жизни, с призраком, тревожившим его сны: из дверей соседнего кабинета вышел Джордж и остановился, небрежно прислонившись к стене. Джордж. В руке у него спичка. Одна-единственная, тоненькая, почти невидимая деревянная палочка, с одного – огненно-красного – конца намазанная фосфором. На этот раз на лице приемного сына нет притворной улыбки, нет издевательской гримасы. Узкий угрюмый разрез рта окаймляет плохо растущая бородка, глаза черные, как черные дыры вселенной, такие черные, словно они поглощают, уничтожают свет. А за его спиной, там, в дальнем конце коридора, лежит опрокинутая на бок пятигаллонная канистра керосина…
– Доктор Овощ! – выплюнул Джордж. – Доктор Анус! Ты знаешь, зачем я пришел?
Мирный покой кабинета, прелесть вечера и сладостная меланхолия песен, радостное возбуждение от того, что удалось заманить в ловушку этого презренного Оссининга и освободить от его чар Амелию Хукстраттен – все это разом куда-то улетучилось. «Черт бы побрал Фаррингтона!» – яростно выругался он, давая себе зарок добиться смещения шерифа с его поста. Неужели этот растяпа и двенадцать его помощников не могли найти Джорджа, в какую бы яму тот ни спрятался? Доктор не двигался с места, не дышал, не отводил взгляд от глаз Джорджа, от глаз своего сына.
– Знаешь? – голос Джорджа разносился по пропитанному керосином коридору, знакомый, ненавистный подростковый визг – двадцать пустых лет не убрали эту ноту.
Доктор не отвечал. Напряг мускулы. Пусть говорит, пусть болтает – доктор готовился к прыжку, готовился к битве за свою жизнь и жизнь Бэттл-Крик, готовился совершить все что угодно, лишь бы заставить замолчать этого червяка, сокрушить его, растоптать. Раз и навсегда.
Глаза Джорджа полыхнули ненавистью.
– Я пришел преподать вам урок истории, доктор Анус, вот зачем. Я пришел, чтобы разрушить вашу жизнь, как вы разрушили мою, чтобы раз и навсегда запихнуть вам в глотку все ваши клизмы и сухари и прочее дерьмо, – он поднял спичку на уровень глаз и скользнул взглядом от начала ее до кончика, словно это было заряженное ружье. – Я сожгу этот дом, – прошипел он, задыхаясь от ярости, – я сожгу его снова.
Снова. Короткое слово брошено как перчатка. Отзвуки отдались эхом, электризуя кровь, сдирая последнюю оболочку цивилизованности. Доктор Келлог рванулся вперед, будто во сне, слепо, безумно, повинуясь грохочущей в ушах крови. Джордж щелкнул ногтем большого пальца по головке спички, и, словно чудом, в его кулаке расцвела проворная желтая искра.
– Да-да, папочка, – поддразнил он, – снова. – И в тот момент, когда доктор набросился на него, Джордж уронил спичку на пол, огоньки пламени жадно набросились на корм, выпрыгивая изо всех углов с изяществом и проворством. Джордж заплясал между ними, словно злобный дух, порожденный адом, дух с глазами из битума и кожаными крыльями.
– Это я! – орал он, уклоняясь от нападения доктора, а пламя стремительно бежало к валявшейся в конце коридора канистре. – Я, и никто другой. Ни сестра Уайт, ни кто-нибудь из этих идиотов старейшин, нет, я, только я один! – Он отступал по коридору, выкрикивая свои признания, отплясывая вокруг все новых языков пламени. – Мне было тринадцать лет! – его хриплый истошный вопль словно раздувал огонь. – Это был я – я – я!
* * *
Уилл Лайтбоди вел свою жену через широкое, волнующееся от ветра поле, назад, на дорогу, не произнося ни слова. Когда они вышли на шоссе, он взял ее под руку, и они молча побрели по слежавшейся грязи на обочине, не торопясь и не медля, словно вышли на вечернюю прогулку по мощеным улочкам Петерскилла. Уилл распрямился, закинул назад голову, выпятил грудь, поправил галстук и застегнулся на все пуговицы. Ему не требовались физиологические кресла, чтобы получить правильную осанку. Хотя в душе Уилла царило смятение, тело его чувствовало себя легко и свободно, оно обрело тот покой, который можно получить в награду за сильное напряжение и проверку собственного мужества. Уилл шел по дороге, словно чемпион, одержавший очередную победу. Различные экипажи – двуколки, коляски, автомобили и даже фермерская повозка – останавливались возле них, супругов предлагали подвезти до города – Уилл упорно отказывался. Ему казалось правильней всего идти пешком. Даже необходимо.
Элеонора опиралась на его руку, день отливал золотом, и хотя та животная, омерзительная сцена, свидетелем которой он стал, то и дело пыталась прорваться в его сознание, Уилл решительно отметал это видение. Он не желает вновь оживлять эту сцену, нет, он отказывается возвращаться к ней. Всякий раз, когда она пробиралась в его голову, он прогонял ее усилием воли. Он старался думать о более счастливых временах – пять-шесть лет тому назад, когда мир был цельным и дом на Парсонидж-лейн, с запахом новой краски и аппетитным ароматом свежих обоев, будил у молодых супругов исключительно романтические чувства. Так они шли, мимо ферм и фермерских домиков, то в горку, то под горку, наискось пересекая поля, примыкавшие к освещенной солнцем ленточке – шоссе Каламазу – Бэттл-Крик. Два часа назад Уилл не понимал самого себя, не осознавал, куда он движется, что делает, его несло по жизни, как ветром несет листок, но теперь он точно знал, кто он и где, куда он идет и зачем.
Элеонора молча шагала рядом с ним, не смея поднять глаза на мужа, уставившись прямо перед собой, не протестуя, не возражая. Она словно очнулась от сна, словно освободилась от чар. Они не стали ничего обсуждать – быть может, они никогда не вернутся к этому разговору – но и так было ясно, что она зашла чересчур далеко, переступила границу, вышла за пределы разума и приличия, она искала здоровья, а обрела лишь болезнь и разврат. Уилл был уверен, что в глубине души Элеонора все это понимает. И еще он был уверен в том, что отныне все полностью переменится.
Уже ближе к вечеру они достигли пригорода Бэттл-Крик, после долгого путешествия по жаре покрытые пылью и потом, страдая от сенной лихорадки. Уилл ощущал, что весь вспотел; Элеонора, застегнутая на все пуговицы, тоже рада была присесть в тени. Они постучались в первый же дом на окраине города, с лужайкой, цветочными клумбами и парой огромных старых вязов, распростерших свою тень над двором, точно гигантские зонтики. На примыкавшей к дому полянке был колодец. Уилл постучал в дверь и попросил попить. Ему отворила старуха, опиравшаяся на палку, рассеянная, глуховатая. Сперва она не поняла его, посмотрела на него, на Элеонору, словно собираясь их сфотографировать.
– Все ушли, – прокаркала она слишком громким для такого тщедушного тела голосом. – Туда, на концерт и фейерверк.
Когда Уилл наконец втолковал ей, чего они хотят, старуха зашла в дом и вернулась с оловянным черпаком. Пусть, дескать, сами себе зачерпнут воды, сколько надо.
Они долго сидели на скамейке возле старухиного колодца, наслаждаясь отдыхом от дороги и жары. Уилл спустил бадью в колодец, наполнил черпак и протянул Элеоноре. Она пила, изящно изогнув шею, вытянув губы навстречу поцелую холодного металла черпака, и когда она подняла глаза на мужа, ее глаза, бывшие в последнее время такими холодными, что он опасался, как бы они не превратились в ледяные бусины, сделались влажными и теплыми. Элеонора передала ему черпак, их руки встретились. Ветер шуршал листвой. Все отодвинулось куда-то далеко от них. Уилл пил, не расставаясь взглядом с Элеонорой.
– Как ты думаешь, садовник не забывал подрезать мои розы возле кухни? – спросила она, и голос ее пресекся.
Они прямиком направились на вокзал, и Уилл приобрел еще один билет в дополнение к тому, что он вот уже полторы недели хранил в своем бумажнике. Они договорились сделать на день остановку в Чикаго, купить одежду для Элеоноры и необходимые вещи для Уилла – по крайней мере, нижнее белье, носки и рубашки. Ближайший поезд отправлялся в восемь, но оба они слишком устали после столь затяжной прогулки и не хотели никуда идти. Они устроились на скамейке возле зала ожидания на вокзале Мичиганской Центральной. До поезда оставалось еще два часа.
На вокзале почти никого не было, весь город развлекался либо на семейных вечеринках, либо на площадке у Санатория в ожидании ночных увеселений. Элеонора сидела рядом с Уиллом, погрузившись в свои мысли. Уилл обнаружил, что у него тоже нет темы для разговора, но ему было приятно просто вот так находиться рядом с ней. Спустя какое-то время он ощутил какое-то странное чувство, которого он был столь долго лишен, что даже не сразу его распознал. Это ощущение сосредоточилось в области желудка, внутри что-то то сжималось, то отпускало, как будто у него в кишках жила своей жизнью некая пасть, открывавшаяся и смыкавшаяся, ловя пустоту. Прошла минута, прежде чем Уилл осознал, что это означает.