Я сел у окна, из него видна была только дорога да зеленый, глухой забор. Теперь он уже не казался мне таким бесконечным. И тут проехала мимо черная «Волга», она медленно переваливалась на ухабах, и потому я успел еще разглядеть: рядом с шофером сидел кто-то схожий с Токаревым.
Быть того не может! Я сам себе не поверил. Встал, прильнул к оконцу, злясь на то, что оно такое узкое. Но все же увидел, как машина остановилась напротив ворот колонии, как вылез и пошел к ним высокий человек в распахнутом полушубке – подкладка цигейковая, а верх матерчатый, грубый, – на сибирских стройках полушубки такие дают как спецодежду шоферам, механизаторам. Шапка была сдвинута наверх, открылся огромный, покатый лоб-гора и оплывшее, в неподвижных складках лицо, токаревское, и вышагивал приехавший тоже по-токаревски: размашисто и легко. Я видел, как дернулась, открывшись перед ним, дверь проходной и Михаил Андреевич вошел туда.
Неужели это все ж таки он?.. Не кончив есть, я поспешил туда, к машине. Шел быстро, почти бежал. Издали узнал шофера, – точно, он, токаревский паренек. Как же звать его? Вспомнил: тоже – Саша. Надо ж!.. А он, увидев меня, нисколько не удивился, открыл дверцу, рукой показал: садитесь. Вдруг ноги обмякли у меня, я опустился без сил, боком, ноги наружу, – не смог даже втянуть их, чтоб закрыть дверцу.
– Зачем вы сюда, Саша?
А он улыбался. Я вспомнил, как он обрадовался тогда приказу во что бы то ни стало, немедля привезти к Токареву домой, на встречу с Паниным Семена Матвеевича.
– Что-нибудь случилось, Саша?
– Да нет же! Просто – Ронкина, тезку моего, повидать приехали.
– А зачем же?
– Не знаю, – теперь уж глаза его грустными стали. – Михаил Андреевич всю дорогу молчал. И что ехать сюда, никому не сказал. Даже Марии Семеновне.
– Это точно? – спросил я.
– Да. Он из дому поздно выехал и ей объявил так – при мне: буду, мол, весь день на объектах, не ищи.
А сам к плотине только подъехал, постоял, посмотрел и с ходу – сюда! – Саша рукой махнул, показав, как быстро они мчались.
– Тогда уж обо мне, что я был тут, не говори ему.
Ладно? Начальник колонии, может, промолчит, так что…
– О чем речь! Закон – тайга, а в тайге теперь – тоже люди. – И взглянув на меня, он посчитал нужным еще добавить: – Я ведь на суде был, все слышал. Конечно, Михал Андреич в те дни почернел от горя, не спал совсем. А только и ронкинского мальца – за что же так-то? Ну, переступил он пределы, а все ж таки оборону держал, так? А его!.. Ну, сами знаете… Вы писать об этом будете?
– Буду.
– Правильно. Иначе куда ж ему деваться, Сашке?
Надо ход ему пробивать.
– Попробуем.
– А то давайте обратно – вместе, а? Или у вас тут еще дела?
– Нет. Но уж лучше я – на попутке.
Мы попрощались. И я побрел к перекрестку, ловить машину.
Прошла еще неделя.
Я давно вернулся в Москву и никуда не выходил из дома: спешил окончить статью. И уже доделывал ее, правил, когда позвонил Панин. Он-то знал, что я вернулся] – Есть новость, – сказал он и – после паузы: – Хорошая. У вас там стул рядом есть?
– Есть.
– Сядьте, пожалуйста!
– Да не томите, Владимир Евгеньевич!
– Был в Москве Токарев. И знаете, по его настоянию затребовали сюда дело Саши Ронкина. Токарев добился приема у прокурора РСФСР. Полдня они просидели вдвоем. Приговор опротестован как неправомерный. – Он говорил, как о чем-то само собой разумеющемся.
– Правда?!
Панин молчал.
– А что, Токарев еще здесь?
– Нет, он мне час назад звонил из аэропорта. Уже улетел.
– А еще что-нибудь говорил?
– Нет. А что?
– Это конечно же ваше письмо его перевернуло так. Он после него даже в колонию поехал. И об этом – ничего?.. Вы же, вы и есть всему причина!
– А он вам рассказал, о чем письмо? – Я по голосу его понял: Панин улыбнулся, когда спрашивал.
– Нет.
О том, что Токарев даже видеть меня не захотел, Панин не знал.
– Ну, тогда я скажу… вам нужно знать: о Корсакове я писал, – объяснил Панин. – Точнее, о том, как вы разыскали этого лейтенанта, особиста… Грушков, да?
– Грушков. Но зачем же…
– Вот я и написал об этом Грушкове, о том, как умер Корсаков, – все, что вы мне рассказывали и читали.
– Но при чем тут Корсаков?
– Как же! Подумайте.
– Не понимаю.
– Помните, Токарев и его не то чтоб винил в чемто… В общем, рассказал я все, как было на самом деле.
Так вот оно что!.. Я молчал, ошеломленный. И этого было достаточно, чтобы… Что значит «достаточно»! Разве «этого» – мало?!
Только тут я сообразил: поведение Токарева в деле Саши Ронкина – повторно. И прежде, с Корсаковым, он, обвинив, ушел в сторону. И теперь – промолчав, а это было равно обвинению, тоже пытался остаться лишь наблюдателем. И все-таки дважды ту же ошибку совершить не смог. Токарев – не Наблюдатель. Он – Охотник.
Но как же не просто было ему именно сейчас взвалить на себя еще и груз прошлой ошибки!.. А я чуть не до ненависти к нему дошел – тогда, в вертолете…
Но сам-то я, сам-то! – еще раньше, в самой первой поездке на стройку, в том, что отмолчался в истории с Настей Амелиной, – ведь и мое молчание можно было истолковать как угодно! Тоже – наблюдатель?.. А не отмолчись я тогда? Может, совсем по-иному сложилась бы и судьба Бори Амелина? А значит, в какой-то мере – и Саши Ронкина? Значит… Нет! Это уж слишком гадательно! Этак можно все из всего вывести.
И все же, и все же… Все мы так перевязаны друг с другом в этой колобродной жизни, что никогда не узнать, к какой пропасти может привести в конечном-то счете лишь один неверный шажок, шажок – в сторону от себя самого.
Что ж, Токарев, и оступившись, сумел остаться Токаревым, Охотником.
Но сколько ж я размышлял о нем, и Панине, и Ронкине! Казалось, не только представил себе: чуть не сам пережил всю их жизнь. А на поверку вышло – так мало знаю их, так плохо!..
Панин и еще что-то вежливое говорил: мол, в таком повороте событий – заслуга моя, ничья больше… Я взмолился:
– Владимир Евгеньевич! Не надо так говорить! Пожалейте меня!
Он помолчал и ответил, уже серьезно:
– Ну, хорошо… А статью-то, прошу вас, кончайте.
Статья все равно нужна. Тем более – нужна.
– Я уж кончаю.
– Вот и сидите, пока не допишете.
Я пообещал.
Но будто б можно было теперь усидеть дома, после такого-то разговора!.. Взглянул в окно: солнце на улице, капель с крыш, и прохожие в расстегнутых пальто, такие шалые! Я быстро оделся и сбежал вниз по лестнице, даже лифта не захотел ждать.
Не так уж часто теперь увидишь в Москве чистое небо. А тут оно даже лужицы под ногами высинило и высветило окна домов и глаза встречных людей. Даже облака, кучевые, весенние, небо не застили, а наоборот, подчеркивали его глубину.
Я прошел мимо метро. Как всегда, тут валом валила толпа. Но сейчас-то, выбившись из темноватого, душного вестибюля, чуть не каждый невольно замедлял шаг и оглядывался. Такие были лица кругом, словно встречные удивлялись удаче мимо вышагивающих и недоумевали слегка: что за благодать свалилась на них, откуда?.. Я сдвинул шляпу на затылок, расстегнул пальто. Шел я один, но вовсе не одинокий – чувство в московской толчее особое.
Деревья на Гоголевском бульваре стояли сквозные, трепетные, каждая ветка очерчена резко, а желтые дома пообочь ну просто пялились окнами, непротертыми, заспанными, но уже и веселыми. Все больше – старинные особнячки-обалдуи; они, наверно, никак не могли понять, что же это нынче происходит на улице, такие лупоглазые, будто только сейчас начинали жить. Они стояли дружными рядками, но каждый смотрел на свой манер: одни из-за колонн выглядывали, притаившись, иные прижмурившись маленькими оконцами мансард – там больше всего солнца было, а соседи – таращились парадными, зальными витражами… Вдруг вспомнил я давние свои мысли о Москве: дескать, жизнь, настоящая, только и обнажает свои корни за столичными, шабашными пригородами, а тут будто одна суета сует, и, чтобы понять истинные пропорции жизни и нежити, надо, мол, почаще сбегать отсюда, прыгать, не задумываясь, в любой самолет, поезд, лишь бы он тебя увозил прочь… Экая чушь!
Вот оно, все вокруг, не то чтоб мое – больше: это и есть я сам, многажды воскресавший, вчерашний и нынешний, и будущий – все я!.. А разве от себя самого убежишь? Да и вовсе не хочется убегать, недосуг: мне теперь позарез необходимо понять, что же это такое есть – «я».
От мыслей таких еще вольней зашаталось, вот только ноги оскальзывались на сырой земле бульвара, и я свернул в асфальтовые, умытые талой, быстрой водой приарбатские проулочки. Высоко в небе парила птица, большая и, должно быть, сильная. Временами совсем застывала на месте.
И вдруг разом вспомнился мне селезень, спикировавший на вертолет, и предыдущий вечер, Валерий Токарев, и как отец кричал ему на второй этаж: «Эй, закрой свои хляби небесные!..»
Оборвалась сумасшедшая музычка.
Я спросил себя: «Может, тогда в школе, на первой переменке, он прошел мимо Саши Ронкина, на него не взглянув, будто «сквозь пустоту», – может, от стыда это? И потому позже так упорствовал в неправоте своей?.. Не знаю. Ничего теперь не узнаешь в точности».