За окном уже почти совсем стемнело, последние остатки света, какие еще могли задержаться в небе, поглотил туман, больше похожий на спустившееся сверху облако. Моросил дождь, и, хотя ветер был не сильный, весь дом словно двигался — вздрагивал, трясся, дергался и ходил ходуном, как деревянный корабль. Дребезжали оконные стекла, щелкали бусы занавески, постукивала парадная дверь и что-то вибрировало тоненьким, жестяного тембра, голоском, как мне удалось установить — проволока звонка, проведенного в кухню. И еще меня поразил звук, идущий снаружи, с моря, — протяжный прерывистый рев, похожий на рев пароходной сирены в тумане. До сих пор я ни разу не слышал такой сирены в нашем до странности пустынном море; возможно, какое-то судно сбилось с курса и вот-вот с оглушительным грохотом наскочит на мои скалы. Сирена, если то была она, примолкла, и тогда я различил другой звук: гулкие всплески, с которыми волны то устремляются в Миннов Котел, то снова из него убегают. Я поставил свечу на стол между головкой молотка и деревянной ручкой — сейчас, разделенные свечой, они выглядят как ритуальные аксессуары какого-то неведомого культа. Я вслушивался в громкие, гулкие взрывы из Миннова Котла, и сила их словно проникла в мое тело, обернулась сильным, бьющимся сердцем, уподобилась громкому биению моего собственного сердца, а потом — грозному, все убыстряющемуся стуку трещоток из японского театра.
Мне стало очень не по себе, и я решил запереть кухонную дверь. Я шагнул к ней, спиной к свече, смутно различил в окно свою лужайку. И вдруг в испуге застыл на месте: за дверью, между домом и скалами, кто-то стоял. В следующую секунду я уже знал, что это Джеймс. Вместо того чтобы отворить дверь, я повернулся, взял свечу и пошел в переднюю за керосиновой лампой. Я зажег ее, задул свечу и принес лампу в кухню. Джеймс, войдя туда в полной темноте, сидел за столом. Я поставил лампу, подкрутил фитиль и сказал: «А, это ты», — словно до этого не видел его или ожидал увидеть кого-то другого.
— Ничего, что я к тебе заглянул?
— Ничего.
Я сел и стал двигать по столу молоток. Джеймс встал, снял закапанный дождем пиджак, стряхнул его, повесил на спинку стула, отвернул манжеты рубашки и опять сел, облокотившись о стол и глядя на меня. — Что это ты делаешь?
— Чиню молоток. — Дело в том, что головка легко надевалась на ручку, но сидела неплотно, готовая соскочить при первом же ударе.
— Головка плохо держится, — сказал Джеймс.
— Это я заметил.
— Тут нужен клинышек.
— Клинышек?
— Загони туда щепку, чтоб держала.
Я нашел щепку (в доме их почему-то полно), пристроил ее в отверстие головки и, придерживая пальцем, вогнал в отверстие ручку. Потом помахал молотком. Головка сидела как впаянная.
— Зачем он тебе? — спросил Джеймс.
— Убить черного таракана.
— Ты же любишь черных тараканов, во всяком случае любил, когда мы были мальчишками.
Я встал, достал литровую бутылку испанского красного вина и, откупорив, поставил на стол вместе с двумя стаканами. В кухне было холодно, я зажег газ.
— Как весело нам бывало, — сказал Джеймс.
— Когда?
— Когда мы были мальчишками.
Я не помнил, чтобы мне когда-либо бывало с Джеймсом особенно весело. Я разлил вино, и мы посидели молча.
Джеймс, не глядя на меня, чертил на столе пальцем какие-то узоры. Возможно, ему было неловко; и от мысли, что он чувствует себя в непривычном положении просителя, мне самому стало неловко. Но выручать его я был не в настроении. Молчание длилось. Ни дать ни взять молитвенное собрание квакеров.
Вдруг Джеймс сказал:
— Ты слышишь море?
— Шекспир, любимая цитата Китса. — Я прислушался. Удары и взрывы прекратились, их сменили свистящие вздохи, это большие волны одна за другой деловито взбирались на скалы и, омочив их, откатывались. Ветер, видимо, усилился. — Да.
Снова помолчав, Джеймс спросил:
— Поесть у тебя найдется?
— Вегетарианское рагу с растительным белком.
— Вот и хорошо, яйца мне надоели.
Мы еще посидели, прихлебывая вино. Джеймс подлил в свой стакан воды, я тоже. Потом я встал, чтобы разогреть рагу. (Я открыл банку еще утром, но оно долго не портится.) И тут мне подумалось, что механизм, который я так искусно сконструировал, чтобы навсегда отделить себя от Джеймса, работает не очень-то исправно.
— Хлеба?
— Да, пожалуйста.
— О черт, хлеба-то нет, только печенье.
— Ничего, давай печенье. Мы принялись за рагу.
— Ты когда приедешь в Лондон? — спросил Джеймс.
— Не знаю.
— Как Хартли?
— Что Хартли?
— Есть новости, планы? — Нет.
— Видел ее?
— Пил чай у них в доме.
— И как было?
— Вежливо. Вина еще хочешь?
— Спасибо.
Я боялся, что Джеймс и дальше будет изводить меня вопросами, но нет, интерес его, видимо, иссяк. Теперь он заговорил, как бы обобщая:
— Мне кажется, ты почти выкарабкался. Ты построил клетку и поместил Хартли посреди нее, в пустом пространстве. А вокруг нее располагаются все твои сильные чувства: тщеславие, ревность, зависть, жажда мести, любовь к собственной молодости. Они не сосредоточены на ней, они до нее не дотягиваются. Кажется, что она у них в плену, а на самом деле ты не причиняешь ей никакого вреда. Для тебя она образ, идол, подобие, ты заклинаешь духов. Скоро ты увидишь в ней злую волшебницу. И тогда тебе останется только простить ее, и ты окажешься на это способен.
— Благодарствую, но я, понимаешь ли, люблю не ее подобие, а ее, включая самое в ней ужасное.
— То, что она предпочла его тебе? был бы настоящий подвиг.
— Нет, разрушительную силу, кровожадность, все, что у нее на уме.
— А что у нее на уме? Возможно, забыть тебя ей не давало чувство вины. Когда ты освободил ее от этого чувства, она была благодарна, но тогда уже в ней самой проснулись обида, воспоминания о том, как ей бывало с тобой скучно, а после этого пришло равнодушие. Сыра нет?
— Джеймс, ты решительно ничего в этом не понимаешь. Я не отступился, да и не выкарабкался, как ты изволил выразиться.
— Тебе, возможно, на роду написано жить одному и быть для всех дядюшкой, словно ты священник, давший обет безбрачия. Доживать жизнь можно и хуже. Сыр у тебя есть?
— Надеюсь, до конца жизни мне еще далеко. Да, сыр у меня есть. — Я достал сыр и открыл следующую бутылку.
— Между прочим, — сказал Джеймс, — ты, надеюсь, поверил тому, что я тебе сказал насчет Лиззи?
Я налил ему и себе.
— Могу поверить, что инициатива была ее, а ты был вынужден поступить по-джентльменски.
С минуту Джеймс задумчиво хмурился. Скорее всего обдумывал, не пуститься ли снова в подробности насчет того, как редко они виделись, и так далее.
Я решил, что это не важно. Я ему верил.
— Не важно, — сказал я. — Я тебе верю.
— Мне жаль, что это случилось, — произнес он, не столько прося извинения, сколько констатируя факт.
— Да ладно, хватит об этом.
Джеймс опять принялся чертить узоры на столе, и мне опять стало неловко. Я спросил с наигранной бодростью:
— Ты расскажи о себе, как твои дела?
— Я уезжаю.
— Ах да, ты ведь говорил, что тебе предстоит путешествие. Может быть, туда, где есть горы, и есть снег, и демоны прячутся в шкатулках?
— Как знать? Ты любишь море. Я люблю горы.
— Море чистое. Горы высокие. Я, кажется, пьян.
— Не такое уж море чистое, — сказал Джеймс. — Ты знаешь, что дельфины иногда совершают самоубийство, выбрасываются на берег, замученные паразитами?
— Напрасно ты мне это сказал. Дельфины такие симпатичные твари. Значит, и у них есть свои демоны. Что ж, счастливого пути. Дай мне знать, когда вернешься.
— Непременно.
— Не могу я понять твоего отношения к Тибету.
— К Тибету?
— Да, представь себе! Ведь это была всего лишь примитивная средневековая тирания, вся пропитанная суевериями.
— Конечно, это была примитивная средневековая тирания, пропитанная суевериями. Кто с этим спорит?
— Да выходит, что ты. Ты смотришь на Тибет как на потерянный буддистский рай. — Никогда раньше я не решился бы сказать Джеймсу такое. Наверно, это вино подействовало.
— Я не смотрю на него как на потерянный буддистский рай. Тибетский буддизм во многих отношениях изжил себя. Нет, то была изумительная человеческая реликвия, последняя живая связь с древним миром, необычайная, нетронутая страна, в которой религия и фольклор слились воедино. И все это разрушено умышленно, безжалостно, без разбору. Такое быстрое, бездумное разрушение прошлого всегда достойно сожаления, какие бы преимущества из него ни проистекли в дальнейшем.
— Значит, ты рассуждаешь, как любитель старины? Джеймс пожал плечами. Он разглядывал ночных бабочек, слетевшихся на огонь лампы.
— У тебя тут замечательные бабочки. Такого бражника я уже сто лет не видел. Ой-ой-ой, досталось ей, бедняжке. Можно, я закрою окно? — Он ловко поймал двух бабочек, выбросил их наружу вместе с трупиком их красивой подружки и закрыл окно. Я заметил, что дождь перестал и воздух прояснился. Туман разогнало ветром.