– Вы что тут делаете? – спросил он. – А-а, это ты, молодой Яннис. Я подумал, вы мародеры. Хотел шугануть вас.
– Мы пытаемся открыть вот это, кирье Велисарио, – сказал мальчик. – Она застряла, а нам кое-что нужно там внутри.
Шаркая, старик вошел и посмотрел слезящимися глазами на дверцу люка. Яннис заметил, что он держит в руках красную розу.
– Я в секунду подниму ее, – сказал старик, – но сначала положу цветок. – Он вернулся во двор и очень осторожно положил цветок на иссохшую землю. – Обычно я делаю это в октябре, – сказал он, – но к тому времени могу и сам помереть, так что кладу пораньше.
– А зачем? – спросил Яннис.
– Там лежит итальянский солдат, молодой человек. Я сам похоронил его. Очень смелый человек и такой же большой, как я. Он мне нравился, он был очень добрый. Я прихожу каждый год и кладу цветок, чтобы показать, что я не забыл. Прежде никто не видел, что я это делаю, да какая теперь разница? У нас теперь другие враги, и это не стыдно.
– Вы хотите сказать, что там внизу настоящий скелет? – спросил Яннис, распахнув от восторженного ужаса глаза и думая про себя: было бы чертовски здорово попробовать выкопать его. Ему всегда хотелось иметь настоящий череп.
– Не просто скелет. Человек. Он заслужил свой отдых. Мы положили ему бутылку вина и сигарету, и там нет сварливой бабы, которая начинала бы прибираться, тревожа его косточки, когда ему нужен только покой. Он получил всё, что может желать мужчина.
Спиро вежливо, но недоверчиво кашлянул.
– Не трудитесь пытаться поднять эту дверцу, господин. Я пробовал, и ничего не получилось.
– Да будет тебе известно, – гордо сказал Велисарий, – что я был самым сильным человеком в Греции, если не во всем мире. И насколько я знаю, им и остаюсь. Видите вон ту старую каменную поилку для скота? В 1939 году я поднял ее над головой, и никто этого не сделал ни до, ни после меня. Я поднимал до груди мула с двумя седоками.
– Это правда, правда! – сказал Яннис. – Я слышал об этом. Это кирьос Велисарий спас поселок.
– Дай мне руку, – обратился к Спиро Велисарий, – и ты увидишь, какие мужчины жили на Кефалонии. Не забывай, что мне семьдесят восемь, и представь, каким я был.
Слегка покровительственно улыбаясь, Спиро протянул руку. Велисарий обхватил ее своей и сжал. На лице Спиро чередовались выражения оцепенения, тревоги и ужаса, когда он почувствовал, как трещат и дробятся кости его руки, словно попавшие между камнями пресса для оливок.
– А-а-а! – закричал он, опускаясь на колени и делая другой рукой отчаянные умиротворяющие жесты. Велисарий отпустил его, и Спиро, помахивая рукой, уставился на свои пальцы в панике, что больше никогда не сможет играть.
Велисарий медленно нагнулся и просунул пальцы под железное кольцо. Он чуть отклонился, чтобы вложить в рывок всю свою силу и тяжесть, и вдруг, радостно отдираясь от пола с треском дерева и проржавевшего железа, сорванная с петель дверца, расколов четыре своих доски, взлетела вверх в туче пыли. Велисарий потер руки и подул на пальцы, снова превратившись в усталого старика.
– Прощайте, друзья мои, – сказал он и, волоча ноги, медленно пошел вниз по тропинке к новому поселку.
– Невероятно, – проговорил Спиро, все еще потирая занемевшую руку. – Просто поверить не могу. Вот это старик. А у него сыновья – что, тоже великаны?
– Он не женился – был слишком занят своей силой. А ты знаешь, что Кефалония вначале была местом, где жили великаны? Так у Гомера сказано. И бабушка так говорит. Мне бы хотелось стать исполином, но, наверное, я буду среднего роста.
– Невероятно, – повторил Спиро.
Все, что оставалось запечатано в тайнике почти тридцать шесть лет, находилось в идеальном состоянии. Они нашли старинный немецкий проигрыватель с комплектом пластинок и заводной ручкой; большое, с замысловатой вышивкой покрывало, немного пожелтевшее, но все так же обернутое и проложенное мягкой папиросной бумагой; солдатский ранец, набитый военными диковинками; два патронташа; пачку бумаг, исписанных по-итальянски, и еще одну пачку в черной жестяной коробке, исписанную красивым почерком на кириллице, с заголовком «Собственная история Кефалонии». И был еще там матерчатый сверток, а в нем – футляр с самой красивой мандолиной из всех, что когда-либо видел Спиро. Он поворачивал ее в руках под солнечным светом, изумляясь изысканной окантовке и облицовке, великолепной инкрустации и идеальному мастерству, с каким были выполнены суживающиеся части деки. Он взглянул вдоль грифа и увидел, что шейку не покоробило. Четырех струн не хватало, а оставшиеся, покрытые темным налетом, провисали на ладах, спущенные Корелли для хранения в 1943 году.
– Это, – сказал Спиро, – стоит дороже, чем мемуары шлюхи. Яннис, тебе очень повезло. Береги ее пуще глаза, понимаешь ты это?
Но Янниса в тот момент больше интересовала винтовка «лэнфилд» с таким длинным стволом, что была почти с него высотой. Возбужденный и радостный, он, прижав винтовку к бедру, размахивал ею и стукал Спиро по заднице, повторяя: «Паф! Паф! Паф!» Потом наставил ее на дерево и нажал курок. С ужасающим грохотом, от которого замерло сердце, ружье подпрыгнуло у него в руках, ствол треснул его по лбу, и ветка осыпала его дождем из щепок. Яннис выронил громоздкое оружие, словно оно шарахнуло его током, плюхнулся на землю и разразился слезами от потрясения и испуга.
Винтовку и патроны присвоил Алекси. Тщательно вычистив и смазав, он прибавил ее к своему тайному складу оружия в платяном шкафу. У него уже были очень маленький «дерринджер», старый итальянский пистолет и несколько патронов к нему, а теперь и эта замечательная винтовка – одна из лучших снайперских. Его любимый лозунг поменялся на «Нам нечего терять, кроме своей собственности», и никакой взломщик или коммунистический фанатик не сможет забраться к нему или начать революцию, застав его врасплох. Он по-прежнему не подстригал ногти на ногах, но избавил тещу от штопки, выбрасывая дырявые носки. Несмотря на то, что он стал еще толще и потливее, они с Антонией (которую он тоже называл «Кискисой») были больше влюблены друг в друга, чем когда-либо, – их теперь объединяла общая любовь к предприятиям, занявшим место братиков и сестричек для их сына.
Что до Пелагии, то Яннис никогда не видел, чтобы она так много плакала. Бабушки – создания сентиментальные и могли расплакаться, когда им дашь найденную на берегу ракушку, но такой рев в течение недели был выше его понимания.
Сначала она прижала к груди мандолину и завела: «О, Антонио, mio carino, о, Антонио!» Лицо у нее дрожало от переживаний, слезы капали из глаз и взрывались фонтанчиками на плитках пола, катились по щекам и исчезали за воротником в морщинистой ложбинке между сбившихся набок грудей. Потом она подхватила пачку бумаг на итальянском, прижала ее к груди, подвывая: «О, Карло, mio poverino,[178] о, Карло!» Затем ухватила пачку на греческом, и пошло: «О, папас, о, папакис!», потом притиснула к груди вышитое покрывало и, стукая себя ладонью по виску, запричитала: «О, жизнь моя несчастная, тебя и не было, о, Господь на небесах, о, жизнь моя, всегда одинешенька и все время ждать, о-о!..» – а затем начала все сначала с мандолиной, целуя и обнимая ее, словно ребенка или кошку. Она снова и снова ставила старые исцарапанные пластинки, неистово крутя заводную ручку и использовав все запасные иголки из маленького отделения сбоку, потому что каждую можно было использовать только один раз, и на всех пластинках из далекого далека подернутым дымкой голосом пела на немецком женщина. Одна ему понравилась – под названием «Лили Марлен», – ее очень хорошо было насвистывать, когда идешь по улице. Пластинки были очень толстые, не гнулись, а посередке у них была маленькая красная наклейка. «Почему у вас не было кассет?» – спрашивал он. Она не отвечала, потому что крутила в руках складной нож, который когда-то подарила отцу, или читала стихи из книжки Ласкаратоса, которую отец подарил в ответ, и звучание поэзии наполняло ей душу, как когда-то в дни умершего и незапечатленного мира.
Яннис изо всех сил утешал бабушку. Он садился ей на колени, для чего был несколько великоват, и утирал ей слезы промокшим носовым платком. Он мужественно перенес бесчисленные прижиманья, от которых потрескивали ребра, и недоумевал, как это можно было так сильно любить старую женщину с обвисшими щеками и подбородком, с варикозными венами и седыми волосами – такими жидкими, что сквозь них проглядывала розовая кожа. Он терпеливо стоял рядом, пока бабушка снова и снова просматривала альбом с фотографиями, повторяя одно и то же, теми же словами, водя по снимкам покрытыми пигментными пятнами пальцами: «Это твой прадедушка. Он был доктором, ты знаешь, и он погиб, спасая нас во время землетрясения; а это – Дросула, она была нам вроде тетушки, ты ее не знал, и она была такая большая и некрасивая, но самый хороший человек на свете; а это – старый дом, до того как он развалился; а вот, смотри, это я молодая, ты можешь поверить, что я была такой красивой? и я держу лесную куницу, она жила у нас, Кискиса, такая забавная; а вот это – сын Дросулы, Мандрас, правда красивый? он был рыбаком, и я была с ним когда-то помолвлена, но он плохо кончил, упокой Господь его душу; а вот это – твоя прабабушка, которая умерла, когда я была такой маленькой, что почти не помню ее, у нее был туберкулез, и отец не смог спасти ее; а это – мой отец, когда он был моряком, какой молодой! Господи Боже мой, какой молодой! весь такой счастливый, полный жизни, правда? Ты знаешь, он спас нас во время землетрясения. А это – Гюнтер Вебер, немецкий мальчик, я не знаю, что с ним стало; а это – Карло, который был такой же большой, как кирьос Велисарий, и это он похоронен у старого дома, он был такой добрый, и у него была своя печаль, о которой он никогда не говорил; а это – мальчики из «Ла Скалы», поют, все пьяные, а это – наша олива, до того как она раскололась; а это – Коколис и Стаматис, я столько смешного могу про них рассказать, старые враги, вечно спорили про короля и коммунизм, но самые лучшие друзья; а это – Алекос, знаешь, он до сих пор жив, старше Мафусаила, все еще приглядывает за своими козами; это Пелопоннес с вершины горы Энос, а это – вид на Итаку, если повернуться вокруг себя на том же месте; а это – Антонио, он лучше всех на свете играл на мандолине, и я собиралась выйти за него, но его убили, и, говоря между нами, я так и не оправилась от этого, и это его призрак приходит к повороту у старого поселка, а потом исчезает…» – Бабушка замолкала из-за слез. – «…а это Антонио и Гюнтер Вебер валяют дурака на берегу, а что до той голой женщины, я не знаю, кто это, но у меня есть на этот счет кой-какие подозрения; а это Велисарий поднимает мула, невероятно, правда? ты только посмотри на эти мускулы; а это – отец Арсений, когда он был очень толстым, во время войны он все худел и худел, а потом совсем пропал, и никто не знает, куда; удивительно, правда? это – старая кофейня, где папас, твой прадедушка, обычно прятался, когда был мне для чего-нибудь нужен, и знаешь что? – я была первой женщиной, которая туда вошла…»