В этой маленькой комнатке не было окна — только лампочка над раковиной. Элина пошарила по стене и повернула выключатель. Она наполняла умывальник горячей водой, радуясь тому, что она одна. Очень медленно, тщательно она вымылась, время от времени бросая взгляд в запотевшее зеркало, думая с неприкрытой, хоть и не чрезмерной гордостью, как легко она в общем ко всему приспосабливается. Она могла мыться и в огромных мраморных ваннах в доме своего мужа — их было целых три, — ив этой комнатке величиной с чулан, стоя голая, дрожащая и босая прямо на полу. Все это, право же, не имеет никакого значения. Ей нравился запах мыла и ощущение мыла на теле, нравилось мыться, досуха растирать кожу. Сквозь туманные клочья пара она видела свое бледное спокойное лицо, огромные глаза, завитки влажных светлых волос. Ниже, почти невидимые из-за пара, были ее груди, которые казались ей такими нежными — нежнее лица. Она тщательно вытерлась одним из толстых зеленых полотенец, которые привезла из дома. Однажды Джек притащил какие-то вещи — несколько полотенец и губок, но они так и лежали в бумажном мешке из магазина «Фидералс». Элина ни разу не воспользовалась этими полотенцами, да, судя по всему, и Джек тоже — возможно, не желая возиться — разворачивать их и отрывать ярлыки, а возможно, предпочитая дорогие толстые полотенца Элины. Надо будет и дальше приносить их сюда, лениво мелькнула мысль; она не станет отдавать их в стирку, а просто будет выбрасывать. В доме Марвина был целый шкаф, полный полотенец и белья, которыми они никогда не пользовались, — неисчерпаемые запасы, подумала Элина, которые наверняка переживут и Джека, и эту комнату.
Она уже оделась и закалывала в ванной волосы, когда он вернулся. Ничуть не удивившись, она повернулась в его сторону. Он мрачно буркнул — Привет, и Элина, улыбнувшись, сказала — Привет. Она вколола в волосы последнюю шпильку и теперь готова была выйти на дневной свет. Какое счастье, что она уже одета! Что он видит ее лицо, а не груди!
— Мне жаль, что я это сказала, — пробормотала она. — Не следовало так говорить. Я ведь ничего не имела в виду.
Он что-то делал там, в комнате, возможно, ходил из угла в угол. Она вышла из ванной. Он сказал:
— Это пронзило меня насквозь… точно нож, точно острое лезвие. Мне не следовало говорить с тобой о моей работе. Слишком ты мне близка. Надо быть осмотрительнее… Ты меня понимаешь?
— Да, — сказала Элина.
Она знала, что он прав. Она никогда не должна поучать его в работе — эта часть жизни для него священна. Он тогда станет бояться и ненавидеть ее, как он боится и ненавидит свою жену. Он подошел к ней и снова улыбнулся — натянуто: раздражение еще не совсем прошло.
— И еще одно, — медленно произнес он, — твое по ложение… твое общественное положение… Хоть ты и не интересуешься подобными вещами и скорее всего понятия не имеешь об их истинном значении, ты располагаешь информацией, которая могла бы быть мне полезна, — обрывки сплетен, закулисные новости: у кого из судей нервная депрессия, кто из них склонен к кутежам, или нервным срывам, или предрассудкам… какие неприятности у их жен… и прочее. Ты можешь все это слушать, можешь и не слушать. Но ты бываешь на их приемах, принадлежишь к их закрытым клубам и впитываешь в себя их мнения — ты действительно знаешь их. А я не хочу. Я не хочу ничего об этом слышать, не хочу ничего знать — даже то, что могло бы помочь мне. Ты меня поняла, да?
— Думаю, что да. Да.
— Потому что… потому что… Ты меня понимаешь?
— Да, — сказала Элина.
Он поцеловал ее и улыбнулся, глядя на нее сверху. Однако в нем чувствовался страх, какая-то неуверенность отражалась в лице: он был почти убежден, что она знает какие-то тайны, ему хотелось тоже их знать, и все же он отказывался их знать. Элина понимала его. В то же время она считала, что он не станет ничего у нее выведывать, так как это было бы ниже его достоинства.
Ну что ж, она это понимает. Если он потерпит поражение, если его публично унизят — в конце концов, ей-то до этого какое дело. Она не его жена, и он не ее муж. В глазах людей ничто их не связывает. Она не имеет никакого отношения к Джеку Моррисси, есть лишь супруги Моррисси, пара, состоящая из Джека и неизвестной Элине женщины, и эти «Моррисси» представляют собой единую, сильную ячейку, к которой она не имеет никакого отношения. Она, конечно, не желает им зла. Просто не имеет к ним никакого отношения.
— Извини, — сказала Элина.
— Это я виноват, что обсуждал с тобой это, — сбивчиво заговорил Джек. — Я… слишком серьезно я на все это смотрю… Мне трудно тебе это объяснить, Элина, но… никогда ничего мне не рассказывай, никаких сведений о них — друзьях твоего мужа… людях, которых ты знаешь. Это для меня невыносимо. Я — как человек, который верит в Бога и не выносит, когда при нем всуе упоминают имя Бога… сомневаются или оспаривают существование его… Я знаю — все прогнило, я о многом могу догадываться, но есть и много такого, чего я не знаю… потому что не имею никакой власти, никакого веса в обществе: я — никто, я — Моррисси, и я никогда не стану судьей, слишком много у меня врагов. Ты меня понимаешь? Я очень одинок в этом городе. Все, что у меня есть, — это убеждение, истинная вера, убеждение, живущее в глубине моей души, что Закон вечен и что он спасет нас. Спасет нас друг от друга. Я действительно так считаю: он спасет нас. Ты это понимаешь, Элина, да? Extra ecclesia nulla salus[14]. Ты меня понимаешь?
Она не понимала. И вовсе этому не верила.
10
Судья Дэн Дакк, восьмидесятитрехлетний старец с мягкими обвисшими щеками и бледным лицом, плачет, потрясенный таким вниманием, а может быть, он просто пьян. Судью чествуют в связи с тем, что он наконец-то покидает свое кресло, уходит в отставку, седовласый и крепкий, несмотря на дряблые щеки и слезы; сейчас он встает из-за главного стола, заваленного цветами, смотрит в большой зал клуба, на всех этих людей, собравшихся сегодня вечером чествовать его. Благодарю вас… Благодарю вас… Судья Гарольд Фокс, выступивший с речью, в которой он провел присутствующих по этапам всей долгой карьеры Дакка, насупясь, смотрит в публику, давая понять, что надо успокоиться…
Супруга Дакка стоит рядом с ним, она не плачет, так как знала об этом вечере за много месяцев, а улыбается, улыбается, поддерживая его под руку. Элина смотрит и думает: «Это важное событие». Вместе с уходящим в отставку судьей в этот вечер чествуют также главного швейцара клуба — седовласого и незаметного, ужасно смущенного, который, говорят, служит здесь с начала века, он тоже сидит за главным столом, хотя и без жены — его поддержать некому, — отчаянно нервничает и, весь красный, благодарит судьбу за то, что ему не придется выступать с речью, как судьбе Дакку. И судья и швейцар оба в смокингах.
В банкетном зале все умолкают, лишь в дальнем углу слышен смех — тут уж судья Дакк самолично бросает разгневанный взгляд, ибо он не привык, чтобы люди смеялись, когда он встает, — собственно, он не привык и к тому, чтобы люди сидели, когда он встает, — но он мирится с этим и начинает свою речь.
Я благодарю вас… благодарю вас всех… столько друзей и коллег и… — неожиданная заминка, на лице появляется хитроватое и одновременно смущенное выражение, пока он обозревает множество столов, множество лиц, всех этих мужчин и женщин в дымном море, где сверкают глаза и драгоценности — все, кто сидит сегодня передо мной… всем вам передо мной дарована редчайшая, великая привилегия… честь… — забыл слова, медленно текут секунды, и Элина замечает, что один из мужчин, сидящих за столиком с нею и Марвином, бросает взгляд на часы — …честь, какая редко выпадает людям ца долю… — теперь суровый голос старика набирает силу — …высочайший жребий на земле и в небесах вершить судьбы других человеческих существ… величайшая привилегия, которой мы добились… честь… суровый долг… высочайшая честь… нам выпало на долю вершить суд и выносить приговор… весь мир покоится на наших плечах…
— Неужели Болла Дакк не может заткнуть глотку этому старому пьянице? — бормочет кто-то позади Элины.
Меред Доу стоял на переносной, наскоро сколоченной эстраде, подавшись вперед. Лицо у него было худое и взволнованное, а жесты казались нарочито замедленными, словно специально отработанными. Он сжал руки перед собой и улыбался; он может так ждать до бесконечности, сказал он, пока не поймет, что аудитория готова к восприятию.
Элина не сводила с него глаз. Он явно похудел с тех пор, как выступал по телевидению, давая интервью Марии Шарп, и одежда висела на нем как на вешалке — он был сегодня в рубашке, похожей на стихарь, и дешевых черных брюках. Он ждал. С улыбкой медленно обводил взглядом зал, в то время как люди передвигались, переставляли стулья, перешептывались. В глубине зала появлялись все новые люди, спускались по ступенькам, ведущим прямо с улицы, протискивались вперед, перешептывались…