Я взял бипер из палаты скорой помощи, включил и поспешил по направлению к офисам администрации, которые, я был уверен, в общей суматохе остались незапертыми. Я не ошибся. Дверь, ведущая в офис Лазара оказалась открытой, и мне не пришлось даже включать в нем свет, поскольку луна четко высвечивала мне цифры на телефонном диске. Я разыскал Микаэлу и Стефани у моих родных в Шотландии, рассказал ей о внезапной смерти Лазара и попросил, прервав ее путешествие, как можно скорее вернуться домой. На другом конце провода повисло молчание.
— Послушай, — сказал я, чувствуя, как злость охватывает меня, но стараясь не дать ей выплеснуться наружу. — Послушай меня. Я знаю, что ты настроилась провести в Британии еще неделю.
Но я считаю это неправильным… то, что ты в этой новой ситуации хочешь оставить меня одного с ребенком.
— О какой такой ситуации ты мне толкуешь? — не понимая, спросила издалека Микаэла.
На мгновение я испугался, что вот-вот сорвусь. Неужели она не понимала? Стараясь держать себя в руках, я сказал ей:
— Микаэла. Я тебя прошу… — Я говорил тихо, но твердо. — Речь идет не только о Шиви, которой ты нужна. Мне ты нужна тоже. Только с тобой я могу поговорить о том, что произошло со мной. Потому что никто, кроме тебя, не в состоянии поверить, что душа Лазара переместилась в мое тело.
И снова на другом конце провода воцарилась глубокая тишина. Но теперь уже это была не тишина сопротивления. Это была новая, совсем не похожая на прежнюю, тишина. И я знал, что сказанные мною сейчас слова поразили ее воображение, возбудили ее любопытство настолько, что, не сомневаясь более, она откажется от своего путешествия на остров Скай и первым же самолетом вернется домой.
Дважды в течение траурной недели я звонил Лазарам с выражением соболезнования. Первый раз я звонил сам, а на следующий день после похорон — с Микаэлой, которая вернулась в страну на четвертый день после нашего ночного разговора по телефону. Мне предстоял еще один визит — к моим родителям, которые разрывались между желанием пойти на похороны и звонком с выражением соболезнования, но я уговорил их ограничиться сочувственным письмом, которое я и продиктовал им в телефонную трубку. Так как на меня легли, в связи со смертью Лазара, как скрытые, так и явные заботы, я попросил родителей забрать Шиви с собой, пока Микаэла не прилетит.
Заботы явные были более ясны, чем тайные, и включали в себя собственно похороны, назначенные на следующий день после смерти, ибо больничная администрация и многочисленные друзья Лазара задались целью организовать величественную церемонию погребения, дабы реабилитировать репутацию больницы и пресечь слухи о неудачной операции и неправильном диагнозе. На меня легла обязанность поддерживать больничное реноме на должном уровне, исходя из ощущения, что именно я мог быть рассматриваем как источник наиболее достоверных сведений; более достоверных, чем те, что исходили от профессора Левина, который был просто раздавлен смертью своего друга, случившейся не только в его отделении, но и при его непосредственном участии. Это поразило его настолько, что он просто опустил руки и передал часть своих обязанностей своему заместителю; выглядело это, как вынесенный им самому себе приговор. Тем самым он отвел от себя все критические стрелы, перенаправив их на профессора Хишина, который не только «стащил» операцию у кардиохирургов, но мало того, — привлек специалиста из другой больницы.
Следовало бы сказать правды ради, что время от времени больные умирали во время операции по аортокоронарному шунтированию и в отделении сердечной хирургии тоже, но это рассматривалось как «внутренние» случаи, в то время как смерть Лазара была «внешней», привнесенной со стороны, что виделось многим, как акт предательства. А так как я был убежден, что причина смерти Лазара была никак не связана с хирургией, а являлась следствием ошибочного диагноза, в момент нарастания критики я считал своим долгом прервать молчание и выступить на защиту профессора Хишина от хулителей и клеветников, большинства из которых я даже не знал раньше — всех этих докторов, медсестер и административного персонала, всех тех, кто начал прихватывать меня в коридоре на следующий же день после смерти Лазара, пытаясь вытянуть из меня истинную картину происшедшего. Доктор Накаш, случайно оказавшийся свидетелем одного такого коридорного собеседования, отвел меня в сторону и предупредил с несвойственной ему резкостью, чтобы я держал рот на замке. И во время похоронной церемонии, проходившей на площадке перед фасадом больницы, я заметил, что он и его жена ненавязчиво обретались неподалеку, словно желая уберечь меня от намерения присоединиться к наиболее интимному кругу провожающих Лазара в последний путь — членов семьи, старых и верных друзей, окруживших Дори, державшуюся с горестным достоинством возле своего любимого мужа.
Провожающие толпились на площадке, все увеличиваясь в объеме — количество их превосходило все мои ожидания, — и многие показались мне искренне опечаленными, поскольку среди толпы немало было таких, в чьих глазах я видел слезы. Это были мужчины и это были женщины; они слушали надгробную речь, которую произнес главный врач больницы, невзрачный, недавно ушедший на пенсию человек, начавший читать свою речь тихим, но звучавшим отчетливо голосом; речь эта рассказывала о жизненном пути Лазара. Оказалось, что Лазар появился на свет и вырос в двух или трех кварталах от больницы. В молодости он изучал медицину, но, проучившись всего год, вынужден был уйти из университета из-за болезни отца и пойти работать, чтобы поддержать своих младших братьев и сестер, стоявших сейчас среди тех, кто окружал Дори, — их можно были выделить по их поразительному сходству с братом. Со своего места я видел, как двое из них старались не подходить к Дори слишком близко, как если бы боялись, чтобы эта элегантная, ухоженная дама, старавшаяся держаться как можно ближе к могиле, не увлекла их с собою в своем горе. И не они одни — даже ее мать держалась чуть поодаль от дочери, стоя рядом с внуком и внучкой так, что со стороны они казались единой группой, где двое поддерживали третьего. И только Хишин — может быть, в силу своего врачебного авторитета, который в глазах семьи Лазаров оставался незыблемо абсолютным, — отважился подойти к Дори и взять ее за руку.
Хишин в соответствии с событием был облачен в черный костюм, но вместо кипы на голове у него была старая черная бейсбольная шапочка, которая делала его похожим на грустную птицу. В качестве человека, который в течение многих часов провел с ним рядом у операционного стола и приучился распознавать малейшие нюансы его переменчивого настроения, я на расстоянии чувствовал страшное напряжение, в котором он находился; мне казалось, что вот-вот он выхватит скальпель и примется оперировать сам себя. В тот момент я еще не знал, что он договорился, что произнесет прощальные слова, перед тем как Лазара опустят в могилу, и что именно в эти минуты он повторял первые предложения этой своей речи, окидывая взглядом маленьких глаз враждебно настроенную аудиторию. Дори тоже смотрела на бесчисленные лица, окружавшие ее, но вид у нее был при этом такой, словно ни одно из произносимых слов до нее не доходило. Она была так раздавлена обрушившейся на нее катастрофой, что не смогла даже следить за выражением своего лица, которое даже в эти ужасные минуты было освещено ее привычной автоматической улыбкой — но такой растерянной, жалкой и слабой, что при взгляде на нее у меня разрывалось сердце.
На следующий день в квартире Лазара, среди толпы, то входящей, то выходящей из нее, Дори, в черном своем и памятном мне бархатном платье, попыталась вспомнить хоть что-то из прощальной речи, звучавшей перед больничным фасадом. Лицо ее, совершенно лишенное макияжа и от этого бывшее еще белее обычного, обращалось вопросительно, то к одному, то к другому из гостей, переполнявших квартиру, явно свидетельствуя, что ни одного слова произнесенного вчера, она не расслышала. Но и люди, окружавшие ее, тоже мало чем в состоянии были ей помочь, создавая впечатление, что вообще никто ничего не слышал.
И тогда я, не в силах более видеть это, поднялся на другом конце комнаты и слово за словом повторил не только то, что касалось непосредственно биографии Лазара, рассказанной главврачом, и не только то, что с большой эмоцией сказал о нем мэр, с которым у покойного бывали настоящие бюджетные сражения, но и, равным образом, всю целиком речь, произнесенную на краю могилы профессором Хишиным, хотя сам Хишин при этом сидел за спиною хозяйки рядом с незнакомой мне молодой женщиной, не то его любовницей, не то уже женой, которая большую часть года жила в Европе.