Говорят, он серьезно болен. Физически ему никогда не оправиться после покушения.
Естественно, он утратил и душевное равновесие — ему и психологически никогда не восстановиться после покушения.
А его не тянет к самоубийству? Не манит к себе океан? Туман, предупредительные гудки в тумане, гигантские валуны, высокие скалы на северном берегу острова Маунт — Данвиген…
«Ник Мартене, бывший глава Комиссии по делам министерства юстиции, живет в самоизгнании — Наполеон в добровольном уединении на собственном острове Святой Елены. Изредка ездит в ближайший городок за продуктами и самым необходимым — инкогнито, маскируясь под этакого эксцентричного обитателя островов штата Мэн — отшельника с пышной бородой. Ходит на костылях, иногда с палочкой. То и дело недомогает. По утверждению доктора Феликса Штауба, преподавателя медицинского факультета Джорджтаунского университета, прогнозы на выздоровление после такой серьезной травмы весьма необнадеживающие. От ответа на вопрос о том, как местные жители восприняли появление в их среде столь романтической и противоречивой фигуры, обитатели острова Маунт-Данвиген, к удивлению, уклонились. «Он занимается своим делом, а мы — своим», — сказал владелец универсама «Маклеод». Другой человек, попросивший не называть его, сказал: «Если он не притащит сюда за собой вооруженных бандитов из ФБР, пусть себе живет сколько хочет. У нас же свободная страна».
Он не оспаривает домыслов, обвинений. Он почти не читает того, что присылают ему юристы, впрочем, присылать ему теперь стали совсем мало — в Вашингтоне начался новый сезон и возникли новые скандалы, новые трагедии, новые интересные события. Он все-таки заставляет себя читать статейки о «Николасе Мартенсе», которые присылают ему бывшие знакомые, и коллеги, и члены семьи, желая возбудить в нем гнев, а быть может, просто задеть; он просматривает газетные статьи, отмечает подчеркнутые места, видит, что его стремление «простить» авторов нападок как раз и вызвало наибольшее возмущение коллег и широкой публики, а вовсе не признание, что он брал взятки на своем высоком посту. (Да и само признание ставится под сомнение. Оно ведь было сделано на больничной койке, акт столь драматический, исполненный такого отчаяния… это же было просто повторение бессвязных признаний Мориса Хэллека в тех же преступлениях!., попытка глубоко потрясенного человека оправдать старого друга.)
Самым из ряда вон выходящим — и эта история действительно вызывает у Ника ярость — является интервью с генералом Мортоном Кемпом, опубликованное в «Нэшнл ревью». Начиналось оно с короткого, но весьма хвалебного изложения военной карьеры генерала; вскользь упоминался бесспорно интересный факт, что, по утверждению врачей, Кемп мог выжить лишь в десяти случаях из девяноста при той форме рака, какая у него была, а он перенес несколько операций и в настоящее время с точки зрения здоровья «все претензии к нему сняты»; затем журналист дал возможность Кемпу высказать, со свойственной ему напыщенностью, свое мнение о беде, постигшей Николаса Мартенса: «Человек этот долгое время примазывался, маскируясь под американца-патриота… На протяжении шестидесятых — семидесятых годов был связан с группами «леваков»… американскими дезертирами, окопавшимися в Швеции и Дании, палестинскими головорезами, коммунистическими организациями здесь у нас, в Штатах. Весьма изобретательный двойной агент. Но его биография говорит сама за себя. Биография, ПРОЧИТАННАЯ МЕЖДУ СТРОК, ЕСЛИ ВЫ НЕ СЛЕПЫ. Это покушение на него было лишь сведением личных счетов между коммунистами, следствием междоусобицы, и, если бы ФБР обладало хоть какой-то властью, оно обнаружило бы логическую связь между подпольной деятельностью Мартенса и трагической гибелью Изабеллы и Мориса Хэллек и их сына Оуэна и немедленно арестовало бы Мартенса, предъявив ему обвинение в предумышленном убийстве, а также в предательстве своей страны».
«Когда я умер, — пишет Ник Кирстен, которая, насколько ему известно, все еще живет в Миннеаполисе у Кунов, — я стал вдруг щедрым… правда, я очень мало могу дать. И никому это не нужно».
Чернокрылые чайки, неуклюжие птицы, до жути хриплыми призрачными криками заявляющие о своем голоде. Медузы, высыхающие под солнцем на песке, испаряющиеся на его глазах, превращаясь в несколько страшных сгустков. Дождь. Нескончаемый дождь. Порой он все-таки заставляет себя шагать под дождем в сапогах на резиновой подошве и в отцовской панаме. В начале апреля бывают дни, когда небо — цвета грязного цемента и до самых сумерек не светлеет, а тогда вдруг появляется луна, какая-то слишком белая и слишком близкая. В другие дни солнце так слепит в сухом воздухе, что даже темные очки не спасают. Чувствительные к свету глаза его щурятся, болит голова. Он знает, что он — инвалид.
Наслаждение одиночеством. Отчаяние одиночества. Дни и ночи, и снова дни тишины, которую ему не надо заполнять своим некогда гремевшим голосом. Я так поступил, и я этого хочу, и я отвечаю за это, и я тот, кто…
Он не закрывает зеркальный шкафчик с медикаментами, висящий на стене, чтобы, входя в ванную, не пугаться собственного отражения, чтобы ничто не напоминало ему о его «личности». Другое зеркало, висевшее в коттедже в бывшей спальне его родителей, он просто снял со стены и поставил к задней стенке шкафа.
(Кто же это был, неожиданно возникает у него в мозгу, какой-то друг Изабеллы, да, несомненно, друг Изабеллы, который в один прекрасный день перестал смотреться в зеркало?.. Ник задает себе этот вопрос, не подумав, не успев подвергнуть цензуре свою мысль. Дело в том, что он теперь не думает об Изабелле Хэллек; если и вспоминает о ней, то лишь в заранее отведенное для этого время. Ведь, думая об «Изабелле», он непременно станет думать и о «Нике Мартенсе» — предмете размышлений не столько запрещенном, сколько просто ему неприятном. Это уже нарушение святости острова Маунт-Данвиген.)
Неверно было бы думать, что он стал отшельником, маньяком, настоящим островитянином-эксцентриком, который никогда не ездит на материк, — он каждую неделю или две ездит в Огасту или в Портленд к своей дочери Одри (она ни разу не выказала желания навестить отца на острове, и он благодарен ей за деликатность), а кроме того, купить книги, пластинки и прочее, чего нельзя достать на Маунт-Данвигене. Но в общем-то он живет на одном месте, вполне определенном месте. Это не совсем можно назвать «домом» — он, во всяком случае, не думает об этом как о «доме», — скорее, нейтральной территорией.
Он читает о побережье Мэна, о его геологической истории, о миграции морских птиц, об океане с его неисчислимыми формами жизни, его чудовищами и чудесами. (У него лежат и другие книги. Книги, которые он не читал с тех пор, как учился в Гарварде, книги, которые собирался прочесть всю жизнь. Теперь у него для этого масса времени. Блаженная пропасть времени.)
Он сидит в темноте и слушает фортепьянную музыку Моцарта, Бетховена, Шопена, записанную на пластинки. Несколько пластинок с записью одной и той же вещи в исполнении разных пианистов. Порой музыка так его возбуждает, что он выключает проигрыватель.
Наслаждение одиночеством. Отчаяние одиночества.
Бывает, проснувшись утром, он вновь чувствует себя почти «самим собой» — физически; бывает, проснувшись утром, он оказывается во власти пронизывающей до костей, неизъяснимой тоски и понимает, что умер… однако тело его продолжает жить.
«Смерть поражает своими аппетитами, хоть они проявляются и не так часто, — делится он своими мыслями с Кирстен. — Но возможно, эти «аппетиты» лишь в нашей памяти… памяти тканей, глубоко засевшей в мускулах и нервах».
Он пишет дочери другого человека, которая находится за тысячу миль и не отвечает ему. Его письма проходят цензуру тех, кто недавно взял ее к себе, — цензуру ради ее же блага… а то она сама рвет их на кусочки, не читая… или читает молча и откладывает в сторону. «Ты подарила мне жизнь. Но что мне с ней делать?» — конверт заклеен, марка налеплена, но письмо отправлено так и не будет.
Выздоравливает. У океана. Приливом все смыло, но его — непонятно почему — не унесло.
В глубине материка он оплакивал бы своих мертвецов, как все. Но у океана «мертвые» одновременно и присутствуют и забываются — забываются так, словно бы никогда и не жили. Он думает об Изабелле, он думает об Оуэне; и о Мори. Они присутствуют, хотя и не телесно, — стоят за дверью коттеджа, шагают по берегу, сидят с ним за обеденным столом. В то же время разумно предположить, что они никогда и не существовали или что их существование — совсем как у медузы, которая одновременно и животное и цветок, а на самом деле вода, — было слишком мимолетным, слишком случайным, чтобы хоть как-то можно было его измерить. Остров Маунт-Данвиген образовался в послеледниковый период, но даже послеледниковая суша — это нечто очень древнее. Действительно древнее.