– Я чувствую себя неоконченным стихотворением.
Корелли ощутил укол совести и уклонился от ответа.
– Всё изменилось. Здесь все было таким красивым, а теперь – сплошной бетон.
– И у нас есть электричество и телефон, и автобусы, и водопровод, и канализация, и холодильники. А дома сейсмоустойчивые. Разве это плохо?
– Тогда было страшное землетрясение. Я был здесь. Потребовалось немало времени, чтобы найти тебя и убедиться, что с тобой все в порядке. – Он поймал ее удивленный взгляд и пояснил: – Я сделал, как ты мне велела. Я поступил в пожарную команду. В Милане. Ты говорила: «Не воюй. Почему бы тебе не заняться чем-нибудь полезным, например поступить в пожарную команду?» Я так и сделал. Там было совсем как в армии. Полно времени для занятий музыкой между тревогами. Когда они набирали добровольцев, я сразу вызвался. То, что я увидел, просто потрясло меня. Работал без продыху. Это были ужасные дни. Я видел открытую могилу Карло, видел, как она закрылась, и его там, внизу. Клочки обмундирования, обломки костей и две монетки на глазах.
Она поежилась и подумала, стоит ли рассказывать ему о секрете, который Карло так строго хранил. Вместо этого она спросила:
– А ты знал, что это Карло и мой отец написали тот памфлет о Муссолини? А напечатал Коколис.
– Предполагал. Но решил не вмешиваться. Нам тогда нужно было какое-то развлечение, правда? Вижу, ты все еще носишь мое кольцо.
– Только потому, что пальцы распухли от артрита и я не могу его снять. Я отдавала его уменьшить, а теперь жалею. – Она взглянула на взлетающего соколенка с оливковой веткой в клюве и надпись под ним – «Semper fidelis». Помешкав, она спросила:
– А ты был женат? Наверное, был.
– Я? Нет. Я говорил – мне было очень горько, долго-долго. Со мной всем было несладко, а женщинам особенно, но потом музыка увела, я проехал по всему миру, перелетал из одной страны в другую. Пришлось уйти из пожарной команды. Однако, ты всегда была моей Беатриче. Моей Лаурой. Я подумал, разве может быть еще одна лучшая на свете? И кто захочет – быть с кем-то, а мечтать совсем о другой?
– Антонио Корелли, ты по-прежнему лжешь своими серебряными устами. Да на меня смотреть сейчас нельзя! Я старуха. Я не хочу, чтобы ты смотрел на меня, я же помню, какой я была. Мне стыдно быть старой уродиной. Тебе-то хорошо. Мужчины так не хужеют, как мы. Вот ты такой же, только старый и тощий. А я – ну совершенно другой человек, я знаю. Мне хотелось, чтобы ты запомнил меня красивой. А сейчас я просто какая-то квашня.
– Ты забываешь, я приезжал и подглядывал за тобой. Если видишь, как что-то меняется постепенно, то никаких потрясений и огорчений. Ты такая же. – Он положил свою руку на ее, нежно пожал и добавил: – Не волнуйся, я здесь ненадолго, а ты – все та же Пелагия. Пелагия с дурным нравом, но все же – Пелагия.
– Неужели тебе не приходило в голову, что ребенок мог быть незаконнорожденным? Меня могли изнасиловать, да и чуть не изнасиловали.
– Я думал об этом. Немцы, гражданская война…
– Ну?
– Это меняло дело… У нас ведь были какие-то понятия о бесчестье, о подпорченном товаре, да?… Согласен, это меняло дело. Слава богу, теперь мы не такие тупые. Кое-что все-таки меняется к лучшему.
– Человек, который хотел меня изнасиловать… Я стреляла в него.
Он недоверчиво взглянул на нее:
– Vacca cane! Стреляла в него?
– Я сохранила честь. Это был мой жених, ну, который был до тебя.
– Ты ни слова не говорила о женихе.
– Ревнуешь?
– Конечно, ревную. Я думал, я был первым.
– Нет, не был. И не старайся убедить меня, что я была у тебя первой.
– Ты была лучшей. – Чувства начинали захлестывать его, и он постарался сдержать себя. – Мы становимся сентиментальными. Два старых сентиментальных дурака. Взгляни… – Он полез в карман и достал что-то белое, завернутое в пластиковый пакет. Раскрыл, вытащил старый носовой платок и встряхнул его, чтобы расправить. На ткани были темные, пожелтевшие по краям коричневые разводы. – …Твоя кровь, Пелагия, ты помнишь? Мы искали улиток, а ты поцарапала лицо колючками. Я хранил его. Старый чувствительный дурак. А кому какое дело? Я ни на кого не собираюсь производить впечатление. После всего, что было, мы имеем на это право. Прекрасный вечер. Давай будем сентиментальными. Нас никто не видит.
– Яннис видит. Он прячется за веревочной бухтой на другом причале.
– Вот чертенок! Наверное, думает, что тебя нужно защищать. На этом острове просто невозможно что-то сохранить в секрете, верно?
– Я хочу показать тебе кое-что. Ты ведь никогда не читал записи Карло, да? Там был секрет. Давай вернемся в таверну и поедим, а потом я дам тебе его записи. Мы готовим отличный плов из улиток.
– Улитки! – воскликнул он. – Улитки. Я всё помню об улитках.
– Только не воображай себе ничего. Я слишком стара для этого.
Корелли сидел за столом, покрытым клетчатой пластиковой скатертью, и читал плотные старые страницы с погнувшимися уголками. Почерк был знаком, и голос, звучавший с них, и обороты речи, но то был Карло, которого он никогда не знал: «Антонио, мой капитан, мы застали плохие времена, и у меня вернейшее предчувствие, что я их не переживу. Ты знаешь, как это бывает…» Читая, Корелли двигал бровями, отчего морщины и борозды на лице становились резче, и пару раз прикрывал глаза, словно не в силах поверить. Закончив, он сложил листы, положил их перед собой на стол и увидел, что улитки совсем остыли. Он начал есть их, но вкуса не чувствовал. Пелагия подошла и села напротив.
– Ну, как?
– Знаешь, вот ты сказала, что лучше бы я умер, ну, чтобы сохранить твои фантазии. – Он похлопал по пачке. – И лучше бы ты не показывала мне это. Я только сейчас понял, что более старомоден, чем предполагал. Я и подумать не мог.
– Он любил тебя. Тебе противно?
– Грустно. Такой человек должен был иметь детей. Мне нужно какое-то время… Я потрясен. Ничего не могу поделать с этим.
– Он был не просто еще один герой, верно? Он был более сложным человеком. Бедный Карло.
– Он хотел как-то возместить… Бедняга, мне так жаль его. Я чувствую себя виноватым. Ребята заставляли его ходить в бордель. Какая мука. Ужасно. – Он помолчал, раздумывая, и вдруг припомнил: – Я разыскал Гюнтера Вебера. Это совсем нетрудно было, он тогда все время рассказывал о своей деревеньке. Он решил, что я искал его, чтобы отомстить, передать в Комиссию по военным преступлениям или куда там еще. Умолял меня. Стоял на коленях. Это было так выспренно, что я не знал – смеяться мне или плакать. Ты знаешь, он стал священником, как его отец. Такой вот, весь разодетый, как пастор, валялся и скулил. Противно. Хотелось сразу и поблагодарить, и побить его. Я просто ушел и больше не приходил. Наверное, сейчас он в психушке. А может, стал епископом.
– А я и сейчас не могу быть любезной с немцами, – вздохнула Пелагия. – Мне все хочется обвинить их в том, что сделали их деды. Они все такие вежливые, девушки у них симпатичные. Такие хорошие матери. Знаю, что это плохо, но мне хочется их ударить.
– Эти недоноски несчастные наказаны навсегда. Поэтому они такие обходительные. Да у них у каждого комплекс. Говорят, опять нацисты возрождаются.
– Мы все наказаны. У нас была гражданская война, у вас – Муссолини, мафия и все эти скандалы с коррупцией; англичане приезжают и извиняются за империю и Кипр, американцы – за Вьетнам и Хиросиму. Все извиняются.
– И я извиняюсь.
Пелагия не ответила. Она хотела выдержать – немного, сколько выйдет, – чтобы получить сполна. И ловко переменила тему.
– Яннис хочет, чтобы ты научил его хорошо читать ноты. Он говорит: почему бы тебе не приехать будущим летом и не поиграть с ним и Спиро. Спиро сейчас уехал домой, на Корфу, он такой хороший.
– Спиро Трикупис?
– Да. Откуда ты знаешь? Ты что, и за ним шпионил?
– Он – лучший мандолинист в Греции. Я знаю его очень давно. Он единственный, кто играет на народной бузуки для туристов. Зимой он иногда приезжает в Афины. Я пошел на один из его уроков по классической бузуки: ведь в конце концов, это всего лишь большая мандолина, и я подумал – а почему бы не сходить? И мы разговорились, он знаком с некоторыми моими вещами. Вообще-то, он играет их лучше меня. Все старость. Тормозит пальцы. Я много раз играл с ним. Яннис тоже станет хорошим музыкантом, поверь мне.
– Он хочет играть в оркестре мандолинистов Патраса.
– Нормальная группа. Почему бы нет? Приличное место для начала. У нас в Италии было полно таких групп, и знаешь – все инструменты были в форме мандолины. Представляешь? Контрабасы и виолончели – как мандолины. Потеха.
– Так ты очень знаменитый?
– Ну, только в том смысле, что другие музыканты слышали обо мне. У меня полно дурацких рецензий, где меня сравнивают с другим Корелли. А я им подыгрываю. Мне абсолютно наплевать. Я пробовал писать всю эту современную муру. Ну, знаешь, хроматические гаммы и микротоны, все эти стуки и трески, писки и скрипы газонокосилки. Только знатоки и критики не понимают, что это все полная чепуха – «мое представление ада», «Шёнберг и Штокхаузен»! – Он поморщился. – По правде, я не люблю даже Бартока, только не говори никому, и мне не нравятся прыжки Брамса из одной тональности в другую без должного перехода по ступеням. Я понял, что безнадежно старомоден, вот и пришлось искать другой способ новаторства. Знаешь, что я сделал? Я взял старые народные мелодии, ну вроде некоторых греческих, и переложил их для необычных инструментов. В моем Втором концерте звучат ирландские трубы и банджо, и знаешь, что получилось? Критики его обожают. А вообще-то, это точно та же форма, с тем же развитием, какое можно найти у Моцарта, у Гайдна, у кого хочешь. Но звучит-то хорошо. Я просто обманщик, я жду, когда мой обман раскроют. Специализируюсь в поиске новых путей в анахронизмах. Что скажешь?