Когда мы были маленькие, он иногда играл с нами по вечерам после ужина в прятки, это было совсем не то, что прятаться в доме, тут безграничное пространство, и, даже если знаешь, за каким деревом он стоит, все равно оставался страх, что крикнешь: «Чур выходи!» — а это окажется кто-то совсем другой.
Больше с меня спросу нет, я все, что могла, проверила, осмотрела и теперь имею право на незнание. Надо, наверно, обратиться к властям, заполнить какие-то бланки, просить о помощи, как полагается при несчастных случаях. Только это все равно что искать колечко в прибрежном песке или в снегу — тщетные старания. От меня теперь требуется одно: ждать, завтра Эванс перевезет нас в деревню, и оттуда мы вернемся в город и обратно в сегодняшний день. Я выполнила все, за чем приехала, и оставаться здесь не хочу, я хочу туда, где есть электричество и разные способы отвлечься. Я к ним уже привыкла, заполнять время без этого для меня — целая проблема.
Они по-своему стараются справиться со скукой. Джо и Дэвид уплыли на каноэ; надо было на них надеть спасательные жилеты: ни тот ни другой не умеют править и все время перекладывают весло с борта на борт. Я вижу в переднее окно, как они копошатся на озере, а в боковое окно мне видна Анна, полускрытая за деревьями, — она лежит на животе в бикини и темных очках и читает детектив; хотя, по-моему, ей должно быть холодно; небо немного расчистилось, но стоит на солнце наплыть облаку, и зной сразу как отключается.
Если бы не бикини и не цвет волос, она вполне могла бы сойти за меня в шестнадцать лет, скучающую на берегу вдали от большого города и от знакомого мальчика, которого я там себе завела, чем доказала свою нормальность; я даже носила его кольцо — оно было велико на палец, и я повесила его на цепочке вокруг шеи, как распятие или военный орден. Джо и Дэвида на расстоянии, скрадывающем их лица и неуклюжесть, можно было бы принять за отца и брата. Тогда для меня остается только роль мамы; спрашивается, что она делала днем, в промежутке между обедом и ужином? Иногда относила хлебные крошки и зернышки в птичью кормушку и ждала соек, стоя недвижно, как дерево; или полола огород; но бывали дни, когда она просто-напросто исчезала, уходила одна в лесную глушь. Нет, невозможно быть такой, как моя мать, для этого понадобилось бы сделать скачок во времени, она не то на десять тысяч лет отставала от других, не то на пятьдесят лет всех опережала.
Стою перед зеркалом и расчесываю волосы, тяну время, но потом все-таки обращаюсь к своей работе, к своей мертвой зоне, неожиданно состоявшейся карьере, у меня ведь и в мыслях не было добиваться успеха, я просто хотела найти что-нибудь, что годилось на продажу. Я до сих пор испытываю неловкость, не знаю, как одеться, отправляясь на деловые свидания, моя карьера висит на мне, словно что-то чужеродное, акваланг или искусственная нога. Правда, у меня есть титул, звание, это облегчает дело, я так называемый коммерческий художник, или, в более ответственных случаях, иллюстратор. Делаю плакаты, обложки, немного рекламы, оформляю журналы, а иногда, по договору, иллюстрирую, как теперь, какую-нибудь книгу. Одно время я собиралась стать настоящим художником, а он считал, что это очень мило, но неправильно, надо, он говорил, учиться тому, от чего может выйти польза, а мало-мальски выдающихся женщин-художников история не знает. Это было до того, как мы поженились, я тогда еще прислушивалась к его словам и поступила на дизайн, стала заниматься узорами для текстиля. Но он прав, их действительно история не знает.
Это уже пятая моя книга; первой было пособие по подбору кадров, молодые люди с блаженными улыбками дебилов, разнесенные по графам своих горячо любимых профессий: программисты, сварщики, секретари, лаборанты. Рисунки пером и несколько диаграмм. Остальные — детские книжки, и эта тоже: «Сказки Квебека», перевод с французского. Не моя область, но мне нужны деньги. Экземпляр рукописи лежит у меня уже три недели, но не готово еще ни одной иллюстрации. Обычно я работаю много быстрее. Истории эти совсем не такие, как я думала, больше похожи на немецкие волшебные сказки, только без раскаленных железных башмаков и без гробов в медных заклепках, — интересно, по чьей милости: автора, переводчика или редактора. Возможно, мистера Персиваля, редактора, он человек осторожный и старается избегать всего, что определяет словом «неприятное». Мы с ним как-то поцапались, он сказал, что один мой рисунок получился слишком страшным, а я возразила, что дети любят страшное. «Но ведь книги покупают не дети, — заметил он, — а родители». И я пошла на уступки; теперь я уступаю еще до того, как берусь за работу, это экономит время. Я усвоила, какие рисунки ему нравятся: элегантные, стилизованные, ярко раскрашенные, похожие на пирожные с глазурью. Это мне нетрудно, я умею работать под кого и под что угодно — под Уолта Диснея, под викторианскую сепию, могу и немецкие сладенькие мордочки, и эрзац-эскимосские поделки для внутреннего рынка. Но, конечно, мне больше нравятся вещи, которыми можно заинтересовать также и английских или американских издателей.
В одном стакане вода, в другом кисти, акварельные и акриловые краски в тюбиках, как зубная паста. Синяя помойная муха у самого моего локтя, брюшко отливает металлическим блеском, сосущий язычок топает по клеенке стола, словно седьмая нога. Когда шел дождь, мы сидели за этим столом и цветными карандашами рисовали в своих альбомах что Бог на душу положит. В школе-то полагалось делать то же, что все.
На холме, открытом со всех сторон,
Посадил Господь красавец клен, —
тридцать пять одинаковых надписей на отдельных страничках, они были все вывешены у нас по верху классной доски, и под каждой надписью приклеен разглаженный утюгом сквозь вощеную бумагу яркий кленовый лист.
Набрасываю силуэт принцессы, самой обыкновенной принцессы; модная бестелесная фигурка, инфантильная мордочка, я таких уже рисовала для «Любимых сказок». Раньше меня раздражало, что в сказках не говорится про них самого существенного, например, чем они питались и были ли у них в башнях и темницах уборные, создается впечатление, будто их тела состояли из одного воздуха. Я в Питера Пэна не могла поверить не потому, что он умел летать, а потому, что вблизи его подземного убежища мне недоставало отхожего местечка.
Моя принцесса запрокидывает голову: засмотрелась на птицу, которая вылетает из огненного гнезда, — крылья распростерты, похоже на геральдического орла или на эмблему общества страхования от пожаров: «Сказка о Золотом Фениксе». Птице Фениксу полагается быть желтой, пламя тоже приходится делать желтым, они заботятся о сокращении производственных расходов, поэтому нельзя употреблять красный цвет; а это лишает меня также оранжевого и фиолетового. Я просила красный вместо желтого, но мистер Персиваль сказал, что нужны «тона попрохладнее».
Останавливаюсь и смотрю, что получилось; у принцессы вид скорее обалдевший, чем изумленный. Комкаю ее и принимаюсь за новый лист, но теперь она получилась косая на оба глаза, и одна грудь у нее больше другой. Мои пальцы потеряли гибкость, я думаю, у меня артрит.
Проглядываю текст еще раз, ищу подходящий эпизод, но никаких замыслов не возникает. Что-то мне не верится, чтобы кто-нибудь в здешних местах, хотя бы даже старые бабушки, был знаком с этими сказками: принцессы, источники вечной юности, замки семи чудес — все это сюда как-то не подходит, тут другая земля. Конечно, о чем-то должны были рассказывать люди по вечерам, сидя вокруг печки, — наверно, о собаках-оборотнях, и о злых деревьях, и о колдовских чарах соперников-кандидатов на выборах, чьи соломенные чучела они предавали огню.
Только, честно говоря, я не знаю, о чем думали и разговаривали жители нашей деревни, слишком я была от них отрезана. Старшие иногда крестились при виде нас — возможно, потому, что мама обычно носила брюки; но нам никаких объяснений не давалось. Правда, во время визитов к Полю и мадам мы играли с их серьезными, настороженными детьми, но эти игры были кратки и бессловесны. Мы не имели понятия о том, что происходит в их церквушке на холме, за дверями которой деревенские скрывались друг за другом по воскресеньям, наши родители не позволяли нам подняться украдкой и заглянуть в окно, получалось, что там нечто запретное и притягательное. Когда брат стал зимой ходить в школу, он рассказал мне, что у них это называется «обедня» и что они там обедают; мне представлялось нечто вроде дня рождения, с мороженым, — по моим тогдашним понятиям, люди собирались и вместе ели только в дни рождения, — но, по словам брата, там ели только крекеры.
Когда я пошла учиться, я очень просилась в воскресную школу, как все: мне хотелось узнать, что там, и хотелось не выделяться. Отец отнесся к моей просьбе неодобрительно, словно я прошусь в игорный дом; сам он освободился, как он говорил, от пут христианства и желал оградить нас от его уродующего воздействия. Но потом, года через два, он решил, что я уже достаточно взрослая и смогу сама разобраться, разум послужит мне защитой.