С тех пор прошла неделя, и мы с Мишелем стали настоящими друзьями. Он меня учит всяким французистым играм, и нам очень клево. Мама говорит, что происходящее в школе просто недопустимо, и хочет организовать родителей, но ни у кого, кроме Мишеля, почему-то не отвечает телефон, и директору она тоже не смогла дозвониться. Секретарша говорит, что он позвонил три дня назад и сказал, что немного опоздает, потому что хочет проведать нашу учительницу, и с тех пор о нем ничего не слышно. Мама ужасно переживает из-за всего этого, она постоянно курит и пишет письма в Министерство образования. «Не волнуйтесь, геверет[22] Авда, — утешает ее Мишель, — они наверняка все жарят шашлыки на Киннерете». Может, он и прав, я уже совсем не знаю, что и думать, а может, права была Авива Кирнтенштейн, и они все умерли от тифа.
Каждый вечер, после ужина и молитвы, мы шли в детскую и безо всяких препирательств ложились в кроватки, укрывались грубыми вязаными одеялами и ждали. Мама входила тихими шагами, переходила от кроватки к кроватке, проводила рукой по одеялам, заставляя любую складку исчезнуть, одним прикосновением пальцев делая грубую полосатую ткань нежнее. Закончив обход кроваток, она садилась в изножье одной из них, легонько касалась лодыжки лежащего в ней счастливчика и начинала напевать странную, медленную мелодию. Некоторое время ее монотонный ритм совпадал с покачиванием маятника в часах. Постепенно мама замедляла пение, начинала растягивать слова, тянуть ноты, и вместе с песней замедлялся маятник. Мы завороженно смотрели на секундную стрелку, запинающуюся все чаще, и на маятник — он качался все медленнее и медленнее и окончательно останавливался, когда на губах у мамы замирал последний звук.
Каждую ночь мы лежали, зачарованно уставившись на стрелки. Красота спящего времени неописуема. Даже самому себе я не могу объяснить, что именно мы чувствовали тогда. В мире, лишенном времени, нет места объяснениям — мы просто как будто на секунду получали возможность увидеть жизнь такой, какая она есть на самом деле, — прозрачной и чистой, не замутненной липкими стремлениями и желаниями. Не могу сказать, что утром, встав в школу, я оказывался умнее и прозорливее, чем накануне. Но даже тогда, ребенком, я чувствовал, что мамина песня дает мне момент просветления, лишенный страхов и тревог, не отравленный страстями и предательскими мыслями.
Я помню последнюю песню, которую мама пела, лежа под смятым одеялом. Некому было заставить складки исчезнуть. Мы все стояли вокруг ее кровати и слушали ее слабый голос, снова тянущий незнакомые нам слова. Наши слезы медленно просачивались вниз сквозь слои воздуха, пока не падали на пол. В ту ночь время сомкнуло наши веки, но не заснуло для нас, а когда песня прервалась, не закончившись, оно качнулось обратно и ударило нас на страшной скорости. Я не знаю, по чему мы скучаем сильнее — по маме или по песне. Я знаю, что с тех пор мы все пытаемся усыпить время.
Единственный, кому это удалось сделать навсегда, — наш старший брат Яков. Два года назад его зарезали в драке на Часовой площади. Рита и Веред вышли замуж, Рита стала воспитательницей в детском саду, а у Веред есть прекрасная работа в поликлинике, но я чувствую, что и они тоскуют и они пытаются вспомнить знакомую песню. А я? Я иногда пытаюсь петь ее себе по утрам, когда еду на работу в автобусе, или по вечерам, когда остаюсь в офисе отрабатывать дополнительное время. Но мои электронные часы не слушаются моей колыбельной. Может быть, это потому, что я не понимаю слов. А может быть, у меня просто не хватает терпения.
Я не пытаюсь тебя напугать, ничего подобного, мало того — я был одним из немногих ребят, кто не верил в смертельную улыбку Ганса. Я еще помню, как перешел в Центральную школу и только-только познакомился с Цвикой-гадом, которого на самом деле звали Цвика Аппельфельд, но все называли его «Цвика-гад» в честь папаши-жулика, который всех обсчитывал у себя в лавочке и поэтому назывался «Арон-гад». Цвика-то и показал мне Ганса, хозяина багетной мастерской «Вена», названной в честь страны, из которой Ганс приехал. Цвика сказал мне, что Ганс — бесово отродье и что если кто-нибудь увидит, как Ганс улыбается, то сразу умрет. «И поэтому Ганс — а он вообще-то хороший человек — заставляет себя никогда не улыбаться и тем более не смеяться, но все-таки, на всякий случай, от греха подальше, лучше не смотреть ему в лицо». Не знаю, откуда взялась эта байка, но в нее все верили — что было совершенно неудивительно, потому что Ганс и в самом деле никогда не улыбался. Папа сказал мне, что это злобные детские россказни, а мама сказала, что Ганс «бобыль», а это почти противоположность «бесову отродью». Я тоже думал, что это все неправда, и даже уговорил Рони Бадихи, который выше всех в классе и ничего не боится, пойти рассмешить Ганса и показать всем, что разговоры про «бесово отродье» — одно вранье. «Я с вами не пойду, — сказал Цвика-гад, — и даже издалека не стану смотреть. Мой брат рассказывал, что четыре года назад, в День независимости, Ганс не выдержал и чуть-чуть хихикнул, — так двое умерли на месте, а еще пятерых, которые только услышали его хихиканье издалека, отвезли в больницу с малярией, которая как грипп, только никогда не проходит». В результате мы пошли одни, потому что все остальные дети испугались этих историй и сказали, что будут ждать нас на школьном дворе.
Мы вошли к Гансу в мастерскую и увидели картинку с мужчиной без одежды, которому в руки вбили гвозди, а еще мы увидели карты каких-то несуществующих стран и гобелен с женщиной, которая присела отдохнуть, а сзади к ней подкрадывается чудище, и массу кусочков дерева от рамок — наверное, их кто-то разломал. Ганс подошел к нам поближе и спросил: «Чем я могу быть вам полезен, юные господа?» Я сразу подумал, что он очень смешно разговаривает, даже для бобыля, а он уставился на нас страшным взглядом, и у меня сразу начал ужасно болеть живот. Я хотел сбежать, но Рони схватил меня за руку и рассказал анекдот, о котором мы с ним договаривались. То есть я хотел, чтобы мы рассказали анекдот про то, как француз и англичанин крадут самолет, но Рони настаивал, что надо рассказать что-нибудь неприличное, а то над приличным взрослые никогда не смеются. Пока Рони рассказывал анекдот, Ганс смотрел мне прямо в глаза. И я чувствовал, что мне вот-вот предстоит умереть. А папе придется самому идти на экскурсию по горе Табур, потому что мама очень хотела бы пойти, но у нее мигрени. Я ужасно огорчился и даже не заметил, что Рони уже почти закончил анекдот. После слов «а Йоси отвечает папе: "В жопе у коня!"» — он должен был меня толкнуть, чтобы я засмеялся, то есть по плану мы должны были засмеяться, хотя уже и знали этот анекдот, чтобы помочь Гансу засмеяться тоже. Ганс изо всех сил сжал губы, его лицо налилось краской, и я понял, что он изо всех сил старается сдержать смех, чтобы спасти нас. Я хотел бежать, но не мог пошевелиться. И тогда Ганс влепил Рони пощечину и закричал: «Убирайтесь отсюда, тупицы!» И мы бросились бежать и не останавливались, пока не добежали до школьного двора.
Цвика-гад сказал, что нам повезло, что Ганс удержался и не начал смеяться, и помог Рони смыть с лица бесовский яд от пощечины. А потом мы пошли в лавочку купить кока-колы, и его папаша опять нас всех обсчитал.
Весь класс ждал дня рождения Наамы. Ни у кого не бывает таких дней рождения, как у нее. Два года назад мы отмечали ее день рождения в Национальном парке и играли в салки на водных велосипедах, а в прошлом году нам устроили вечеринку в «Скейтленде», и один человек, друг Нааминого папы, пел песни и раздавал всем автографы. Папа Наамы — ужасно важный, он всегда ходит в красивых костюмах и в галстуке и носит с собой дипломат. Рафи говорил, что он вроде премьер-министра или члена кнессета, но этого не может быть, потому что он выглядит совсем молодым, а для кнессета надо быть старым. Он очень добрый, Наамин папа — у него всегда улыбка до ушей, а еще он блондин и всегда рассказывает анекдоты или страшные истории. Один раз Наама сказала мне по секрету, что ее папа часто ездит в заграницу, но не в простые страны вроде Франции или там Лондона, а в секретные страны, с названиями типа «Коломбия» или «Ботофо...». Что-то такое. Там он занимается важными делами, и ему платят за это миллион денег, а все его друзья с работы разговаривают на смешных языках и приносят Нааме кучу подарков. Мой папа совсем не секретный. Он держит обувной магазин на улице Герцля. Его друзья говорят на иврите и никогда не приносят подарков. Только больно хлопают меня по плечу и говорят, что я уже совсем мужчина, или спрашивают, как дела в школе, — короче, несут всякую чушь.
В этом году день рождения Наамы был у нее дома. У них офигенный трехэтажный дом, там есть бассейн с водяной горкой и специальные ворота для машины, они открываются от пульта. Папа Наамы был что надо и разрешил нам закрывать и открывать ворота, сколько влезет. Когда Юваль и Мирон столкнули в бассейн ябеду Эльада и он вылез весь-весь мокрый, папа Наамы смеялся вместе со всеми и не цеплялся к нам, как мой папа, который вечно повторяет, что нельзя сходить с ума. А потом он сказал их пинипинской[23] домработнице, чтобы она вынесла десерт в сад, пока есть солнце, и туда пришли два клоуна, веселили нас и устраивали конкурсы. Наама по секрету сказала мне, что потом придет Мики Беркович[24] и, может быть, даже Далик из телевизора, который знает ее папу еще со школы. Пинипинка принесла огромный-преогромный именинный торт, весь в бенгальских огнях. Наама тайком повела меня смотреть дом. У них три туалета, и каждый размером как наша ванная. И возле унитазов такие маленькие фонтанчики, их можно включить и смотреть, чтобы было не скучно какать.