— Эй, Митрий, — весело крикнул отец, не скрывая своего удовольствия от увиденного, — ты животине хребет-то проломишь, потом с бабушкой Будаихой не рассчитаешься. Придется иманухе платить по больничному листу.
— Не успел, паря, тозовку достать, я бы ее, падлу, пристрелил — замаялся из картошки выгонять, — ругнулся Хитрый Митрий, но, приметив Алексея, улыбнулся, рассиялся круглым, лоснящимся лицом и даже широкой проплешиной на голове.
— Привет городским, — подошел ближе и возле самой лавочки сделал вдруг резкий выпад в сторону Ванюшки, будто желая ухватить за «табачок», притаенный в штанах, и когда парнишка испуганно соскочил с лавки, сел на его место. — Испугался, Ванюха, пустое брюхо?.. Береги, береги, сгодится. Ты, говорят, уже в город лыжи навострил? Как тут дед наш да бабушка Будаиха без тебя останутся?! — Митрий захохотал.
— Ты, Митрий, куда это Сёмкина упрятал? — спросил его отец. — Прямо как в кутузку затащил, чуть не волоком.
— А-а-а, пьянчуга проклятый, всю плешь переел. Вторую неделю печку перекладыват. Ходит, рюмки сшибат. Взял ему четушку, иначе же его работать не заставишь. Сколь этих четушек переставил, кто бы знал. Я сейчас вроде как на ремонте, отдыхаю, думал, по-быстрому с печкой разделаться да съездить на аршан спину полечить. Чтоб до покоса успеть.
— А чего надумал печку-то перекладывать? Браво грела, помню… — тут отец чуть было не проговорился: дескать, помню, как ее при тяте клали, и как потом Краснобаевы не могли нарадоваться, — до того русская печка вышла жаркой и приглядистой на вид; и хорошо, что отец вовремя спохватился, прикусил язык, а то бы вышло, будто укоряет он Митрия: мол, живешь ты, парень, в нашем родовом краснобаевском доме и ломаешь не свою, а нашу печь.
— Места много занимат. Куды там, расшеперилась на полизбы, баба толстозадая, развернуться негде. Я плиту хочу такую ловконькую.
— А стряпать-то где, хлеб пекчи?
— Не беда, мне уж в мэтээсе духовочку склепали. Ну, как, паря, жизнь-то городская? — накинулся Митрий на Алексея, уставившись азартными глазами, в которых разом, в одной горячей замеси, высверкивали и немного деланное восхищение, и усмешка, и зависть, и даже вроде как обида.— На родину не тянет?.. А то ить баят: мила та сторона, где пупок резан.
— А что тут делать?! — Алексей, как и отец, был выпивший, а потому и склонный посудачить, порассуждать.— К Сёмкину подпариться да на пару водку понужать?! Так это можно и в городе да покультурнее еще.
— Как там у вас заработки-то? – Хитрий Митрий живо взблеснул притопленными в щеках глазками
— Жить можно. А у вас…
— У вас, говорит, — усмехнулся Хитрий Митрий, обернувшись к отцу, — не у нас, — городской стал, не нашенский, забыл родину.
— Что родина?! – скривился Алексей.
— Даже птица возле корма гнездится, – поддержал сына отец, словно пяля на себя тулуп навыворот, переиначив приговорку: глупа та птица, что в чужом лесу гнездится.
— У вас же, как начинается посевная, потом сенокос, уборочная — ни выходных, ни проходных. А я пришел с работы, руки помыл, лег на койку, газеточку открыл — красота. И не надо в навозе колупаться.
— Да, да, да, — покивал головой Хитрый Митрий, в самых краях губ притаив усмешку.
— Какая тут жизнь?! Еще до армии все надоело. Тут и отдохнуть-то негде, грязь по улицам месить да водку пить. Дотемна в поле промантулишь, а потом еще по хозяйству работы невпроворот. А в городе-то красота: воду не носить, дрова не пилить, — всё в квартире. Газеточки почитывай и в ус не дуй. А надоело диван мять, туфельки надел, пошел прошвырнулся, пивка, попил, винца пропустил стаканчик, и все в порядке у бурятки, — Алексей засмеялся шутке. — Приезжай, сосед, на легковой машине прокачу, на первом сиденье, как начальника. С ветерком…
— Я вот, дядя Петя, всю жизнь говорил: о-ой, Леха-то, у вас… са-амый башковитый парень, — пропел Хитрый Митрий масленым голосом, каким обычно напевают, чтоб уж непременно сглазить. — Ежели меньшой-то, Ванька, в него пойдет… — не найдя подходящих и лестных речений, Митрий просто махнул рукой, но договорил отец:
— Далё-око пойдет, ежели милиция не остановит.
— Тьфу, на тебя, дядя Петя! — окстился Хитрий Митрий. — Кого буровишь?! Леха, — он обернулся к Алексею, — я вот чо хотел узнать: говорят, у вас там в городе стали лодочные моторы выбрасывать. Свободно в магазинах или как?
— Ну, ты что?! По великому блату, сосед.
— Да-а. Жалко… Моторчик хотел достать. У меня на лодке стоит движок, но неудобно — угар от его, тарахтит, да и тянет худо. У тебя там ничо нигде?.. — Хитрый Митрий покрутил пальцами. — Я бы и переплатил, ежли чо.
— Да у Марины дядя в торге работает.
— Да?! О-о-о!..Леха, будь друг, посмекай у него, а! — жалобно попросил Хитрый Митрий и даже прижал руку к груди. — А за мной не пропадет. Могу и рыбки подбросить.
— Ну, ладно, потом поговорим. Ты мне напомни перед отъездом. Да, кстати, у тебя мотоцикл на ходу?
— Так-то вроде и на ходу… — зажался Хитрий Митрий, — но вроде поршня стучат.
— Ну-у, это поглядим. Я же год слесарил в гараже…Сделаем… А потом давай, сосед, завтра-послезавтра мотанем на рыбалку с бродничком. Надо рыбки подловить. Погода хорошая стоит.
— Об чем разговор. Конечно, можно. Сейчас у нас хоть продых, отсеялись. Давай, хоть завтра… Ладно, пойду я, погляжу, чего там Сёмкин мой творит.
Едва Хитрый Митрий отошел, как отец и сплюнул ему в спину:
— Этот Митрий деньгу лопатой гребет, здорово хапат.
— Оно и видно, — скривился Алексей. — Всю жизнь в мазуте ходит. Я, батя, такие деньги могу и в костюмчике заработать. К вокзалу подкатил, одного-двух подвез, вот тебе и вторая зарплата.
— Начальник-то ничего, не ругатся?
— Тесть-то? — Алексей самодовольно рассмеялся. — Не-е, хозяева нашего брата, кучера, не обижают. Сам посуди, мы же всё про них знаем: где, с кем, когда выпил, куда подвернул, что повез, — всё на наших глазах. Они сами у нас в руках. Не-е, мы с ним душа в душу живем. Я его, бывало, подвезу куда-нибудь на совещание, часа три у меня в запасе, поехал, подкалымил.
— Но, раз уж крепко зацепился, держись! Здесь-то и в самом деле шибко нечего делать. Молодые водку почем зря лакают… Вообщем, обживайся там… И домик-то нам присматривай, — отец с кряхтением поднялся с лавки,— где-нибудь на краю города, чтобы свой огородик был. Глядишь, и мы к тебе переберемся. А то случись чо, и стакан воды некому будет подать. С этого, — отец мотнул головой в сторону Ванюшки, — с этого, паря, толку мало. Лодырь, всё из дома прёт, раздает, с греха с им сгоришь.
— Работать заставляй, некогда будет дуру нарезать. Потом спасибо скажет. Слава Богу, вон уж какой бычок вымахал.
— Кого ты говоришь?! Работать… Хошь бы уж за собой-то убирал. Не заставляли бы, так и не мылся бы, грязью зарос. Всё из-под палки… Да, так вы это самое, — спохватился отец, припомнив, — серьезно решили его в город взять или как?
— Не знаю, — удивленно выгнул брови Алексей, но почувствовав на себе напряженный, уже почти плачущий Ванюшкин взгляд, тут же отговорился: — Это Марина, поди, обещала. Не знаю… Куда мы его сейчас возьмем, сам посуди?! Как там еще получится, кто его знает.
— Оно, конечно, чего вы там будете с ним мотаться, —согласился отец и, считая это не разговором, приступился с новым вопросом. — Значит, помнит Самуилыч меня, не забыл… Как он там?
— А что ему, процветает… начальник… молодая жена…
— Ну ладно, дай Бог вам сжиться. А домик-то нам посмекай. Самуилычу подскажи, — може, подсобит. Чуть чо, напиши, черкни нам.
11
Ванюшка, мало вдумываясь в наговоренное, лишь однажды по-собачьи навострил оттопыренные лопухами уши, когда разговор своим размашистым крылом опахнул и его. Тут ему неожиданно привиделось, что праздничный шум скоро угомонится, расползется по темным сырым углам, и в старой избе снова будет ползти нешатко-невалко сумрачная домашняя жизнь с пьяными компаниями и тяжким махорочным духом, с отцовскими матерками и причитаньями матери, с ее слезами и молитвами посреди ночи. А брат и тетя Малина, которую уже без памяти полюбил, сядут в городской автобус, — и лишь пыль выгнется густым коромыслом на дороге и угаснет, печально ляжет на пепельную придорожную траву. И когда автобус укроется в березовой гриве, сползающей с Дархитуйского хребта к поскотине, когда истоньшает и сгинет заунывный ной мотора, падет он с ревом на твердую, в камень прибитую дорогу, или на седую проплешину солончака и будет с воем грызть седой суглинок, остро чуя соль земли, - ее засохшие слезы, - а его слезы потекут в три ручья, вскипая и пузырясь, как в ливень; и ничто в этом морошном, сжатом в овчинку свете не утешит его, не высушит слез, пока не выплачет душу до пустоты, где сквозняком гуляет тоскливый ветер.
Готовый разреветься, спрыгнул с завалинки и, весь подрагивая, кинулся искать тетю Малину. Тут же и прихватил ее возле летней кухни, хотел сразу же, взахлеб выпалить всё, что больно затеребило душу, но споткнулся, упершись в сердитый, обиженный взгляд. Она капризно покусывала нижнюю губу, красня ее, исподлобья посматривая и без того темными, а тут вовсе счерневшими глазами в сторону летней кухни, где мать слишком шумно, с бряком двигала кухонные городки — чугунки и жаровни. Ванюшка на что уж маленький и то понял, что у матери с молодухой что-то не сладилось. Он и раньше чуял, – мать раздражает предсвадебная колготня; она, не разгибая спины, поднимая на ноги восьмерых ребят, пережив с ними военную стужу и нужу, отвадилась радоваться праздникам; праздник давно стал для нее — работа еще пуще, работа, которой не видать ни конца, ни края. Выпить могла, иной раз не отставала от Петра, но веселья в ней не добавлялось, даже задористые песни выходили поминальной причетью. Вот и теперь, какая ей радость, ежли успевай жарь-парь, не отходи от печки, не говоря уж о попутной, изматывающей толкотне?! Мужикам что, наелись от пуза, напились от горла, да и похаживают по ограде, табакурят на лавочке, а тут вертись как белка в колесе. К тому же молодухе, привереде, хотелось, чтобы нажаренное-напаренное было и повкусней, и с городскими причудами; в подполе около таза с холодцом томилась, как живая, до смерти напугавшая Ванюшку, дородная щука, начиненная молотой рыбой, с пучком зеленого лука-батуна в оскаленной пасти. Эдакие причуды и раздражали мать, привыкшую изо дня в день варить картоху в мундире или жарить ее на рыбьем жиру, да гоношить окуневую уху. Ванюшка еще с утра слышал: мать ворчала, толкуя всё с теми же кухонными горшками: «Раз такая привереда, дак играли бы в городе свадьбу, а не пёрлись за триста верст в деревню овсяного киселя хлебать… Да и время неподходящее: путние на Покров Пресвятой Богородицы свадьбы справляют. Недаром ране баяли: батюшка-покров, земличку покрой снежком, а меня молоду кокошником — не девьим, а бабьим убором. А то еще ловчее присказывали: бел снег землю покрыват, не меня ль молоду замуж снаряжат. Там бы и чушку закололи, и утята-гусята подросли, да и грибов бы насолили, ягод наварили. Было б чего на стол метать…»