— Митька, верни невесту, свадьбу разладишь, — приступала хозяйка. — Ой, зараза, ой, непуть, что удумал. Он удумал девку воровать. Заболеет, я тебе покажу кузькину мать. В сугроб зарыл, что ли? Уж везде обрылись. Иль в другой дом сошла?
— В сугроб закопал… Выкуп дадите — мерзлую отрою. Ножом станем стругать на закусь. Милка девка жирная, скусная, много строганины выйдет, ёшкин корень.
Фрося сбегала в тайную схоронку, где упрятала ящики, вернулась с бутылкой.
— На, жори, может, сдохнешь, полоумный.
— Обижаешь, Ефросинья Николаевна. Милка не какая-то дешевка, за бутылку не отдам.
До трех раз бегала хозяйка, приплачивая награду; сошлись на пяти бутылках.
Миледи сидела в своем закуте и страдала, но не оттого, что умыкнули, а что оказалась на виду, на послуху, да и не одна, а с Братиловым; ведь всей Слободе было заметно, как художник пригуливает за учительницей музыки. Лишь один Ротман вроде бы и не знал любовной истории, вокруг которой столько вилось досужих сплетен. Братилов затаился в углу, как мышь, и не подавал признаков жизни. Миледи сейчас ненавидела его; она егозила ногою вдоль лавки, намереваясь больно пнуть кобелину… Да какой он кобелина, Милочка?! Так, ни рыба ни мясо, обрат с молока, дижинная шаньга, раскис на скамье, как старый гриб. А она, дура, ему честь свою отдала задарма, за половинку кислого груздя. Хоть бы солить-то научился…
Миледи остервенилась и, не дожидаясь, когда отомкнут запоры, затарабанила в створку. На глазах ее шипели слезы, а в горле стоял ком. Отпахнули дверку, Миледи вышла во двор, белая как мел, во взгляде застыла бешенина. В такие минуты ее не трожь. Мать знала повадки дочери и сразу прикусила язык, стушевалась, отступила в тень. Хорошо, появился проспавшийся отец, подхватил Миледи под локоток, запел: «Бывало, вспашешь пашенку, лошадок уберешь, а сам тропой знакомою в заветный дом пойдешь…»
* * *
В горнице уже кричали «горько», но в это время жених в упор смотрел на своего супротивника, как тот, заспанно щурясь и потягиваясь, вылезает из кладовой; под потолком во дворе висела на шнуре голая лампочка, и свет поначалу ослепил. Мужики были примерно одного калибра, одних годков, но Ротман казался чуть поплечистей и посуше в талии, потончавее и посбористей. Иван не проронил ни слова, только катал желваки. Он знал, что свадьба хотела кулаков, свары, стычки, чтобы в этом огне внезапной драки сжечь накопившуюся усталость и как бы обновиться для грядущего трехдневного застолья. Долгий чин идет прерывисто, по своим природным законам, где от комедии до драмы один шаг; и все искусство вожатаев, посажёных жениха и невесты, — вовремя прекратить, урезонить ссору, не дать ей распалиться вовсю. Постное застолье — значит, и вся грядущая жизнь пойдет унылая, подъяремная, день да ночь — сутки прочь. А если зажиг случился, если норов пошел на норов, то эта памятная кутерьма все время будет тайно подзуживать хилые будни, подсыпать перцу под хвост.
Но Ротман не собирался потрафлять гостям, считать ребра и зубатиться, ибо здесь, в Слободе, он начал творить из себя нового человека.
— Ваня, не заводись. Так принято на свадьбе. Иль ты позабыл? — горячо причитывала теща. — Пойдем, парень, за стол, не пори горячку.
— Я не буду тебя бить, — сказал Ротман. — Я слабых, пьяных и несчастных не бью. Я добрый. Но вызываю тебя на дуэль.
— Шпаги, рапиры, пистоли? — ухмыльнулся Братилов.
— Я не шучу. — Ротман сказал таким тоном, что Алексей сразу поверил в серьезность намерения. Свадьба закольцовывалась по сценарию невидимого режиссера, и противиться замыслу было бесполезно. А чего? Дурить, так дурить.
— У нас будет три раунда: точность, ловкость и ум. Народ хочет, чтобы я тебе зубы выбил, но вставлять их нынче дорого.
— А хочешь, я тебе глаз на ж… натяну? Я мешки по сто килограмм таскал, мерзлые туши. Поволочи смену-то. Мне лень связываться, а то бы загнул из тебя кренделя, — загорячился Братилов. Осадок от вина в голове был дурной, художника подташнивало; надо было добавить стаканец, но на дороге стоял этот придурок, о коем Братилов знал лишь понаслышке. Надо было драться, а драться не хотелось. — Не хочется руки марать, а то бы я тебя…
Ротман спокойно выслушал, не колыбнув бровью.
— Все? Высказался? Теперь пошли.
Он вроде бы все продумал заранее, хотя затея варилась с панталыку, сгоряча. На дворе Ротман поставил на березовый окомелок пустую бутылку, отмерил двадцать шагов, дал в руки сосновый дрын.
— Бей!
— Жеребью надо метать, — закричали зеваки. Курильщики сбились табунком, забыли о свадьбе. — Без жеребьи нечестно. Как это — бей? А где совесть? Всё по совести надо!
Тут же крутнули монетку, зарыли в снег, затолклись понарошку, случилась куча мала. Смех, грай. Луна вышла, засеребрилась, вспухли снега; на крик в Слободе забрехали собаки, в воинской части тревожно завыла сирена. С трудом наконец разобрались, чей черед.
Братилов, покачиваясь, долго выцеливал смутно зеленеющее стекло: оно пока не двоилось, но зыбко маревило; он жестко метнул биту — мимо. Ротман, широко разоставя ноги, не медлил; пульнул сосновый дрючок — зазвенела разбитая бутылка.
— За первый урок тебе неуд. Спишем, художник, на хмель. Теперь пойдем в дом. Держись, богатырь.
— Еще поерничай. Выбью фиксу…
В горнице было чинно, светло, стол подновлен, поданы свежие рыбные перемены; от пирогов с палтусиной струил прозрачный душистый парок. Все сглатывали слюну, но к еде не приступали, ждали жениха. Хозяйка торчала в дверях кухни, как городовой, выпучив глазенки, строго следила за порядком. В углу на фикусе висели елочные игрушки, похожие на пасхальные писанки, и тонко подгуживали, оттеняя внезапно наступившую тишину. Яша Колесо дребезжащим голосом запел, часто опустошая нос платком:
… Однажды в конце осени
Пришел любви конец,
К ней приехал с ярмарки,
Посватался купец.
Она, моя хорошая,
Забыла про меня,
Забыла и спокинула,
В хоромы жить пошла…
Никто Якову Лукичу не подтягивал, городской романс в этих местах не держался.
— Вот и верь после того бабам. Блажной народ, непостоянный, ёк-макарёк. В грудях ветер, в голове дым. Все сладкого им подай.
— Папа, ну будет плакать, — утешала дочь, уже с неприязнью взглядывая на опухшее, в сизых пятнах лицо отца, на его взлохмаченную головенку, в который раз повторяя словесную карусель. — Ведь не на смерть провожаешь, не в чужие края. Дома остаюся.
Яков Лукич всхлипывал и нудил снова:
— Ну как, доча, не плакать. Израиль-то не ближний конец…
— Дурак, — осекла Миледи. — Будешь талдычить, уйду из-за стола.
Тут-то и появились распалившиеся, разгоряченные улицей, отбившиеся от свадьбы гости. Впереди, победительно вознеся голову, выступал Ротман.
— Ти-ха, всем молчать! — вскричал Вараксин. — У нас дуэль. Вы знаете, что такое дуэль? На победителя, значит, ёшкин корень. До первой крови! Прошу оставаться всем на своих местах согласно стаканам, тарелкам и коклетам. Вперед не забегать.
Вараксин был часовых дел мастером и хорошо знал порядок тонкого механизма: главное — наладить пружину и дать ей толчок, чтобы слепые колесики забегали.
— Какие коклеты? — всполошилась баба Маня, косорото оглядывая стол. Смертная обида отразилась на лице. — Кулебяки вижу, а никаких коклет. Съели без меня?
— Время не терпит. Второй раунд, — объявил Вараксин. — На ловкость. Говорю для тех, кто спать любит.
Ротман поставил на пол спичечный коробок торчком, сухо сказал Братилову:
— Достань зубами, не сгибая ног в коленях…
Гостей из-за стола как ветром сдуло. Есть без конца — дело свинячье: брюху дай отдыха, душе — занятье. Хоть что-то после вспомнишь.
У Братилова мешковатые вельветовые брюки с пузырями на коленях, с залысинами и потертостями. Нагнулся. Длинные светлые волосы свалились на глаза, щеки бурячно налились, побагровела толстая шея… Миледи сбоку смотрела натужившегося напрасно Братилова, и ей было по-бабьи жалко его. Ей вдруг показалось, что отрывает она от сердца родную кровинку и уже больше не видать ее никогда. Патлатый, неухоженный, неприбранный, живущий наодинку мужик не хотел покидать ее сердца…«Ну что ты липнешь ко мне? — вдруг тайно взмолилась она. — Пристал, как репей на собачий хвост. Ну, было, дала послабки, так сейчас-то что нужно у нас в доме? Явился незваный и вот галит, вся свадьба кувырком, людям на смех…»
Братилов, сдаваясь, пренебрежительно пульнул ботинком спичечный коробок, подошел к столу и, не чинясь, опустошил чью-то рюмку. Над ним издевались, надо было уходить, но ноги не несли к двери. Он криво улыбнулся Миледи; невеста не сводила с него укоряющих глаз… Ах ты, ведьма, сучье ты вымя…
Ротман не спеша снял пиджак, повесил на спинку стула, растелешился до пояса: на теле ни жиринки, подбористый живот с грядою желваков, грудь двумя блюдами, под атласной, туго натянутой кожей вроде бессонно снуют по своим норам потайные зверьки, бугрят и взбивают наружу мяса, выдувают всхолмья.