– Может, зря бульдозеры на лом сдали? – пожалковал на пропавшее добро Антон.
– Да ну их к черту! – впервые без улыбки, от всей души, очень искренне сказал Гниломедов. – Из-за этой сволочи Арановича такие неприятности! Их брат всегда хочет быть умнее всех…
Гниломедов запнулся, увидев устремленный на него взгляд Левы, желтый, как сера, но ненависть к шустрому Арановичу почти мгновенно победила хранящую его сдержанность, и он со злобой закончил:
– Вы уж простите, Лев Давыдыч, но у вашего брата есть эта неприятная черта – соваться всюду, куда не просят… – помолчал и добавил, сипя от ярости: – Вырастаете, где вас не сеяли…
Он уже не переливался, не струился и не плавал гибко по кабинету, а походил на корявый анчар – он весь сочился ядом. В охватившем душевном порыве напрочь забыл свою дрессированную улыбку, и пластмассовые зубы его клацали как затвор, выпуская в нас клубы звуковых волн, отравленных смрадом ненависти. Наверное, они должны вызывать гнойные нарывы, зловонные язвы.
И не потому, что я люблю евреев, или мне хоть на копейку симпатичен Красный, а потому что мне противен Гниломедов, который – я не сомневаюсь – будущий Антошкин погубитель, я сказал с невинным лицом:
– А я и не знал, Лев Давыдович, что Аранович ваш брат…
Красный зло ухмыльнулся, Гниломедов смешался, Антон махнул рукой:
– Да нет – ты что, выражения такого не слыхал? – повернулся круто к Гниломедову: – Хватит ерунду молоть. Давай, я подпишу письмо, и езжай…
Он нацепил очки, еще раз пробежал письмо глазами и широко подмахнул, сердито бормоча под нос:
– Хозяева!.. Хозяйственнички!… Бизнесмены хреновы, матери вашей в горло кол!… Расточители!… Падлюки!…
Выплыл, чешуисто струясь, из кабинета Гниломедов, на прощанье тепло поручкался со мной, и дал-то я ему только два пальца, а он не оскорбился и не разозлился, не заорал на меня и не плюнул в рожу, а душевно помял мне обеими руками два пальчика – не сильно, но очень сердечно, по-товарищески крепко, выдрал из хари своей мятой улыбочку, будто заевшую застежку «молнии» раздернул, шепнул напутственно: «Хорошо пишете, Алексей Захарыч, крепко! С у-удовольствием читаю! И жена очень одобряет!…»
Сгинул, паскуда. Понюхал я пальцы свои с остервенением -точно! – воняют рыбьей слизью. И налет болотной зелени заметен. Теперь цыпки пойдут…
– Арановича жалко, – тяжело сказал Антон. – Толковый человек был.
– А он что, воровал? – поинтересовался я.
– Кабы воровал! – накатил желваки на скулы Антон. – Горя бы не знали. Он, видишь ли, за дело болеет! Все не болеют, а он болеет! Вот и достукался, мудрило грешное!
– Так что он сделал?
– Из металлолома два бульдозера восстановил, – хмыкнул Красный.
– И что?
– Нельзя.
– Почему? – удивился я.
– Ах, Лешка, мил-друг, не понять тебе этого, – вздохнул Антон. – Тут час надо объяснять этот идиотизм.
И Красный молчал. Я посмотрел на него – у Левки было лицо человека, озаренного только что пришедшей догадкой, какой-то необычайно ловкой и хитрой мыслью.
– Есть идея, – сказал он равнодушным голосом.
– Насчет Арановича? – все еще отстранение спросил Антон.
– Какого черта! Насчет денег!
– Да? – оживился Антон.
Господи, какие пустяки определяют человеческие судьбы! Не мучай меня с утра похмелье, не пей я по дороге водки, а здесь коньяк и кофе, я бы выслушал Левкино предложенье, и, может быть, ничего бы впоследствии не произошло. Или многое не произошло бы.
Но у меня распирало мочевой пузырь, я вскочил с места и, крикнув Левке – «погоди минуточку, я сейчас!», выскочил в туалет, за комнатой отдыха при кабинете.
Сколько нужно мужику, чтобы расстегнуть штаны, помочиться, застегнуть снова молнию и вернуться на свой стул? Минута? Две? Три?
Но когда я вернулся – понял, что они успели здесь перемолвиться без меня.
Они сидели с подсохшими отчужденными лицами, будто незнакомые, и в глазах их была недоброжелательность, и я сразу почувствовал, что их уже связал какой-то секрет, или тайна, а может быть – сговор, в котором мне места не было.
– Что? – спросил я.
– Да, ерунда, Лева тут предложил поговорить с одним человеком, но мне это кажется несерьезным, – как-то суетливо, скороговоркой зачастил Антон, и я понял, что он мне врет, Красный – НАШЕЛ ВАРИАНТ.
Мне бы подступить с ножом к горлу, а я, дурак, обиделся. Не хотят – как хотят. Это, в конечном счете, их личное дело. Мне наплевать. С какой стати?
И Антон, который хорошо знал меня и оттого точно меня чувствовал, тоже понял, что я знаю – он врет. И сказал, глядя в сторону:
– Лева тут попробует еще один вариант… Не наверняка, но попытаться можно. Как любил пошутить Лаврентий Павлович Берия: попытка – не пытка…
И засмеялся смущенно, на меня не глядя. Я встал и, стараясь скрыть охватившую меня неловкость, то же засмеялся:
– Пусть, конечно, попробует. Он ведь из нас самый умный…
«Внимание! На старт! – дико заголосила стена. – Внимание! На старт!»…
Я приподняла голову с подушки.
«Внимание! На старт! Нас дорожка зовет беговая!»
Гипсолитовая стенка вогнулась ко мне в комнату.
«Передаем концерт спортивных песен и маршей!»
«…Нас дорожка зовет беговая!»
«…Если хочешь быть здоров – закаляйся!…»
Трясся портрет на стене, дед испуганно жмурил глаза.
«Чтобы тело и душа были молоды!»
В соседней квартире живет пенсионер-паралитик. Он любит радио.
«…Были молоды! Были молоды!»
Он хочет, чтобы тело и душа были молоды.
«Ты не бойся ни жары и ни холода!…
…Закаляйся, как сталь!»
Я не боюсь ни жары, ни холода. Я боюсь радио.
«Если хочешь быть здоров – закаляйся,
Позабудь про докторов, водой холодной обливайся!»
Дребезжит стена, напряженная, как мембрана.
«Удар короток – и мяч в воротах!
Кричат болельщики, свисток дает судья!»
Сыплется побелка, стонет паркет. Стена хрипит и воет, паралитик крутит приемник, как пращу.
«В хоккей играют настоящие мужчины. Трус не играет в хоккей!»
Трус не играет. Трус не слушает радио. Трус жить не может. «…Все выше и выше, и выше! Голы, очки, секунды! Спорт! Спорт! Спорт!»
Физкультурный парад. Спортлото. Звездный заплыв черноморских моряков. Спартакиада. Гимнастическая пирамида. Олимпиада. Самый сильный человек планеты Василий Алексеев поднял 600 килограммов. Советский народ – на сдачу нового норматива комплекса ГТО! Товарищ Сталин – лучший друг физкультурников! Хочешь в космос – занимайся спортом! «Эй, вратарь, готовься к бою! Часовым ты поставлен у ворот!»
Радиоволны размозжили, в клочья разорвали паралитика, липкими струйками, густыми потеками разметало его по стенам занимаемой им жилплощади.
«…Чтобы тело и душа были молоды! Были молоды!.. Были молоды!..»
Физкультура и радио – плоть и дух. Люди без цели, без воли, без памяти занимаются физкультурой и слушают радио.
Только в ванной под сильной струей душа не слышно радио, и я счастлива: паралитик не знает, что я наплевала на предписание закаляться, как сталь – я не обливаюсь водой холодной, поскольку тело мое и так молодо, а душа моя все равно незапамятно стара, ей несколько тысяч лет.
Из– за соседа я никогда не завтракаю дома -вдруг он проломит своей радиостенобитой машиной перегородку и ввалится ко мне в комнату? Мычащий, слюнявый, не боящийся ни жары и ни холода, закаленный, как сталь. Мне его безумно жалко, но и себя тоже – я его очень боюсь.
Лечу по лестнице, лифта ждать глупо. Жую по дороге яблоко; у него кислый свежий радостный вкус. Во дворе, в песочнице плавают пузатенькие, задумчивые, как рыбки-гупии, малыши. Мимо дома, мимо сквера, через школьный двор. В пустых гулких классах перекатываются голоса маляров. Из окна выкинули большую карту мира, и повисли на мгновение высоко надо мной два цветных полушария – переливающееся пенснэ вселенной. Раскачиваясь, медленно планируя, опускались они на землю, как солнечные очки мира. Синие очки слепого творца.
Сегодня я еду на час позже, чем обычно. Просто в стеклянном дребезжащем сундуке троллейбуса. Я еду не на работу. Сегодня я сердечно приветствую. Я еще не знаю, кого я буду сердечно приветствовать: мне велено явиться в десять часов к столбу номер 273 на Ленинском проспекте, и там мне скажут, какого дорогого гостя столицы мы будем сегодня сердечно приветствовать.
В нашем гостеприимном городе самые сердечные люди работают в Октябрьском районе. Здесь проходит трасса следования гостей из Внуковского аэропорта, и не реже раза в неделю нас выводят сердечно приветствовать очередного нашего друга.
У метро я встретила Шурика Эйнгольца. Он медленно шел по тротуару, останавливался, с любопытством озирался на толпы бегущих мимо него людей. В безобразных мешковатых штанах, тяжелых зимних ботинках. На животе мучительно разъезжалась вискозная кофточка-тенниска. Нет, он не франт, в этом его никак не упрекнешь. Эйнгольц смотрел на гостеприимных земляков, закидывая голову немного назад, и осторожно продвигался вперед, выдвигая каждый раз ногу с опаской, будто боялся провалиться в канализационный люк. Он был похож – в своих толстых бифокальных очках – на слепого. Кудрявые рыжеватые пряди над ушами, и нос, выраставший не из переносицы, а прямо из темени. Короткий толстый хобот, он шевелил им. Он принюхивался к смраду распаренной жарой и скукой толпы, он обонял тление: страх, равнодушие и общую усталость, которую называл формой неосознанной тоски.