Не было мира печальнее в мирской круговерти, и тень мнимой луны вращалась, покуда ее не сметал ветер, и северные звезды становились опустошенными ликами юга. Только на грудь женщины-пугала из дерева-трезубца он мог преклонить голову; так яблоко льнет к белому стволу, куда ни один червь не проникнет, лишь колкая грудь пронзала червя во сне под смеженными веками возлюбленного. Полная луна наяву освещала женщин ЛланАзии и истерзанных любовью дев с Той Самой улицы.
Мир слишком близок к нам. Он поднял карандаш, и тень от него упала башней из дерева и графита на чистый лист; он вертел в руках карандашную башню, и полумесяц ногтя большого пальца упирался в заостренный графит. Башня падала, рушился город слов, стены стиха, симметричные буквы. Он следил за распадом символов, пока угасал свет, солнце втягивалось в чужое утро, а морские слова захлестывали солнце. Повсюду образ, один образ, кричал он упавшей башне, а ночь подступала ближе. В чьих руках море становится арфой? В чьих руках солнце горит свечой? В облике человека он поднялся на ноги и отдернул шторы. Покой, словно метафора, лежал на городских крышах. Повсюду образ, один образ, крикнул Марле, шагнув из окна на ровную крышу.
Кругом блестели плитки шифера, в дыму расплывались трубы, и холм покрывала испарина. Внизу, в мире слов, озабоченные люди преследовали единственную цель — скрыться от времени. Ошалев от безысходности, он карабкался к краю шиферных плиток, чтобы дерзко встать над крошечными трамваями и огнями светофоров. Игрушечный город лежал у его ног. По коврикам детских комнат, прямо в руки ребенка, кренделями катились машины, переключались скорости, взвизгивали тормоза. Но вскоре высота одолела его, и он пошатнулся, чувствуя, как слабеют ноги, а череп разбух, словно пузырь, от ветра. Этот образ младенческого города сбивал его пульс с ритма. Пыль попала ему в глаза; и были глаза у пылинок, поднимавшихся с улицы. Один раз, когда крыши стали ровнее, он коснулся левой стороны груди. Смерть манила яркими магнитами улиц; ветер сметал обузу смерти и обрывки видений. Теперь он сорвал с себя страх, взяв у ночи силу и мускулы. По крышам домов он бежал к луне. И вот взошла луна, еще холоднее и величавей, чем прежде, в окружении звезд, притягивая морские приливы. Встав у перил, он следил за ней, находя слово для каждого шага ее пути в отвесном небе, взывая к ее привычному лику, не узнавая ее в бесчисленных масках. Маска смерти и маска танца на ее гористых чертах преображали небо; луна одолевала тучу и поднималась с новой улыбкой над стеной ветра. Повсюду был образ, один образ, между Марле, истерзанным ветром, и смятенным городом; его не видели с улицы, ослепшей улице внизу было не разглядеть движений его слова. Его вытянутая рука была пятипалой жизнью.
Заплакал ребенок, но плач стал тише. Все слилось воедино: громкий голос и тихий голос, нарушавший привычную тишину, тетка в обносках, которая расплющивает нос об оконное стекло, и дама в изысканном трауре. У нас слишком много слов, но слова мертвы. Туча, последняя зыбкая рифма, обретает форму над жилищами и обрушивается холодным дождем на лесные тропинки. Град засыпает горстку золы и кроткий камень. Все слилось воедино: дождь и щебенка дороги, град и зола, плоть и шершавая пыль. Высоко над гудящими домами, вдали от небесной тверди и замерзшей изгороди, он задавал вопрос каждой тени; человек среди призраков и призрак в клевере, он шел за последним ответом.
В этот час, когда рассеялся дым, обнаженный мальчик разомкнул каменные уста, но голос его тонул в пустоте: «Кто, кроме безумца, бродит среди нас по крышам, вокруг меня, холодного, кирпично-красного, и вокруг женщин, застывших флюгерами, бродит по Той Самой улице, в обличье летних небес Уэльса, бродит всю ночь без любимой, а где-то за тридевять земель у него остались две сестры-возлюбленные. За густыми лесами дымовых труб, левее, где море, его любимые, целуя вечность, рдеют ради него сотней садов». Голоса сплетниц становились громче, но не ждали ответа: «Вот бродит среди каменных дев наш непорочный Марле, огонь и ветер, оробевший на раскаленных крышах».
Он шагнул из распахнутого окна.
Красный сок кипел в деревьях, поднимаясь от горнила корней к последнему цветущему побегу, и ветви, в ту ночь после изнурительного пути, падали, словно капли свечи, со стволов, но не могли умереть в пекле сатанинской кроны травы, сожженной до желтизны мертвым солнцем. И, окрыленный, наполовину туман, наполовину человек, он облетал все яблоневые кольца вдоль дороги до приморской деревушки в жаркий полдень, пока где-то занималась заря; и едва солнце открывалось, словно река из-за холмов, оно тут же тонуло в деревьях. Женщина звала к сотне садов, где черные птицы сбились в стаю вокруг ее сестры, но ветер задул деревья, и он снова проснулся. Было невыносимо пробуждаться дважды от волшебной жизни, казавшейся нерушимой, но сон был нарушен. Тот, кто прошел мимо дев возле садов, был непорочен, огонь и ветер, испуганный гибельным приходом утра. Но он оделся и после завтрака пошел по Той Самой улице к вершине холма и повернулся лицом к невидимому морю.
— Доброе утро, Марле, — сказал старик, сидевший с шестью борзыми в почерневшей траве.
— Доброе утро, мистер Дэвид Дэвис.
— Вы рано встали, — сказал Дэвид Дважды Два.
— Я иду к морю.
— К морю винного цвета, — сказал Дэвид Двушка.
Марле зашагал через холм, по левому склону, где зелени было больше, и вниз, за кольцо города, к краю долины Уиппет, где деревья, сплетенные накрепко, зажатые между дымом и шлаком, рвались то к небу, то к черной земле. Мертвые ветви молились, чтобы корни смогли удержать на своих плечах почву, оставив десяток пустых русел для листьев и дыхания дрогнувшей древесины и яму в долине для сока с кротовьими лапами, и могилу подле нее для последнего скелета весны, который метался по некогда зеленой земле, а сглаженные и расщепленные холмы еще были остроконечными и крутыми. Но деревья Уиппета стали рослыми мертвецами с юга страны, утыканной дымовыми трубами; деревья уходили под вспоротую землю, протягивая к холму настороженные пальцы с ногтями черных листьев. Смерть в Уэльсе втиснула уэльских мертвецов в этих калек долины.
День уводил за собой остальные дни. Полуденный зенит, огненный жук губитель повести (в которой умирали легенды русских морей, пока деревья сгорали, не успев проснуться) — выползал за пределы всех полдневных высот с тех пор, как человек сорвался с солнца, а солнце впервые увенчало наполовину сотворенные небеса. И весь день в середине лета на пути к морю вспыхивало одно за другим каждое лето долины, некогда памятно алое, а теперь — с проступившими чертами надгробного камня. Он упрямо шагал через долину предков, где его отцы семенили возле холма, восстав из древесной трухи и стряхнув с себя воробьиные стаи; на краю впадины, которая вмещала ЛланАзию, как только могила может вмещать город, он окунулся в лесную дымку и, словно призрак, возникший из-под корней дымовых труб над ровно прочерченными кварталами, стал спускаться на бегущие вверх улицы.
— Куда вы идете, Марле? — спросил одноногий человек рядом с черной цветочной клумбой.
— К морю, мистер Уильям Уильямс.
— К наводненному русалками морю, — сказал Уилл Деревяшка.
Марле миновал бугорчатую долину и пустынную гору, и тяжелую от семян рощу, и щетинистое поле; на пригорке, с черепа Принца Прайса, ворон вещал о просторах преисподней после тесноты земного шара; день распадался, земля сбивалась с шага и тяжелела, а ветер, словно то сполох, то дерево корнями кверху, вонзался меж дымом и шлаком, пока сумерки стекали вниз по капле; оказавшись в плену у эха и неистовых отголосков, и чертей из рогатых отрогов, он ступил на враждебную территорию и содрогнулся; и настала новая ночь после кошмара вечера. Пусть деревья поникнут, сказали пропыленные работяги, валуны осыплются хлопьями, чертополох истлеет и канет, почву и траву проглотит клин холма над зыбкой могилой, что простирается до Эдема. Вместе с огненным ветром, через склеп и гроб, и окаменевшие останки, мы вдохнем прах людской в сад. Где змей испепеляет дерево, и яблоко выпадает искрой из кожуры, там взвивается дерево; пугало ликует на скрещенных ветвях, и одно за другим встают под солнцем иные деревья, выстраивая сад вокруг распятия. К полуночи еще две долины лежали внизу, затемненные двумя городами на ладонях изрытых гор; в первом часу утра долина у его ног сдавила Абервавель своей пятерней. Теперь из юноши он превратился в легендарного странника, балладного героя, со сверчком вместо сердца; он шел мимо Абервавельской часовни, шел напрямик через кладбище по шатким надгробьям, догонял краснощекого человека в ночной рубахе, человека, который не касался земли.
Мелькали долины; из холмов, истекающих водой, из горных мгновений наступала пробившим часом одиннадцатая долина. Сквозь карликовый глаз подзорной трубы, сквозь кольцо света, подобное свадебному хороводу на последнем холме у моря, проходили по одному сто садов, неподвластных времени, необъятных в чистом свете угасавшей луны. Вся картина уместилась в подзорной трубе; таким увидел Марле утренний мир, вспомнив первое из одиннадцати нерассказанных сновидений: куда ни глянь, везде неприступные стены выше стеблей гороха, которые на крыше мира венчали повесть о земле и камне, о дереве и жуке; у самого кладбища поверхность оцепенела, оседая все глубже и глубже, блуждая над спящим дьяволом, рванулась судорожно в сторону прибрежной деревушки, где в садах усыпанные цветами ветви нависали над дощатыми заборами и сестры-дороги разбегались к четырем белым точкам округи; вереница камней взбиралась к вершине холма, где кривлялись штрихи, исчерканные деревьями; путь лежал в недра графства, дальше, чем начало истории последнего пожара, озарившего повесть о первой обители Эдема, о первом зеленом творении на краю красной бездны; все ниже и ниже, камнем, исколотым городами, рекой, вылитой из сосуда пространств, уходил у него из-под ног холм. Больше не было героя баллады, остался Марле, поэт, который шел по гибельной кромке, вверх по склону судьбы, над уснувшей преисподней, к уцелевшему огню, пока не достиг первого сада, где недозрелые яблоки скоро станут просить огня у ветра, шел над полугорой, повернутой к морю. Марле, человек с картинки, в час полуденного прорыва к зениту, стоял в кольце яблонь, считая круги, за которыми остались тенистые тропы и гроздь деревушек. Он улегся в траву, и окровавленный полдень шатнулся в сторону солнца, а он спал, пока колокольчик не зазвенел над поляной. В садах сестер стоял тихий день, и белокурая сестра звонила в колокольчик к чаю.