А Королевка близка к рубежу, на границе стоит. И, как обычно, водятся в ней корчемники, что перегоняют быков с корчемной ношей из державы в державу, из державы Русской в державу Его Величества Кесаря. И ночью, как сгинет нога с торга и не останется людей на торгу, они выходят и пересекают рубеж и возвращаются оттуда, они и быки их. Из ночи в ночь промышляют они своим промыслом, во мраке промышляют своим промыслом, чтобы не заметила их граничная стража. Лишь свеча р. Ашера Баруха, что поблескивает из окна светелки, путеводной звездой им в пути к городку. А Тора эта – велика она, и нет ей границ. Из ночи в ночь, еженощно сидит р. Ашер Барух со свечой и постигает словеса Торы. Но и силы сердца людского не унимаются вовеки, и глубже преисподней вожделение мнимой соби, и из ночи в ночь выходят корчемники и пересекают рубеж и направляют своих быков. Он – за закатную, и они – на закат. Стемнеет день – восстанет р. Ашер Барух от мимолетного дневного сна и пойдет в Собор Израилев вознести пополуденную и закатную молитвы. Завершит молитву – вернется домой, отведает чуток еды и отопьет чуток питья, чтобы укрепить тело для Торы, и подымается в светелку свою, и вытирает оба глаза свои влажной салфеткой, и жена приносит ему свеч осветить ему ночь для Торы Божьей. И в этот час собираются все корчемники Королевки и выходят – шайка за шайкой, ватага за ватагой. Одни идут к граничным стражам и пьют с ними горилку, затем что питие наводит сон, а другие обматывают ноги соломой и тряпками и выходят на свое дело.
Так прошло несколько лет. Р. Ашер Барух постарел. Тору не оставил. Сила его – сила прежняя, а ночь создана лишь для Учения. С виду есть перемена: теперь приносит ему жена тонкие свечи. Сказала жена р. Ашера Баруха: у Ашера Баруха моего, долгой ему жизни, руки отяжелели от старости, пальцы трясутся, может, не удержит толстых свеч. Но в прочих делах нет перемен. Р. Ашер Барух есть р. Ашер Барух, а свет есть свет – как прежде светил, так и теперь светит. Из ночи в ночь еженощно сидит р. Ашер Барух и учит, а корчемники переходят границу и усыпляют граничных стражей, и переходят границу, и возвращаются в город, и правят быков на его огонек.
Но не ровен час. Судьба всех сынов человеческих сбудется для всех сынов человеческих, и, как все сыны человеческие, умер и р. Ашер Барух. Р. Ашер Барух умер и долго жить приказал. Из ночи в ночь, еженощно, сидел он и учил Тору, как сказано: "Не загради рот от Учения", и не заградил рот от Учения до самого дня смерти. Но в смертную ночь не смог заняться Торой. Болезнь справилась с ним, и сила покинула его. Спустили его в горницу и уложили в постель. Не горела свеча его в эту ночь. Вышла шайка корчемников и не смогла вернуться. Всю ночь блуждали, родного города не нашли. Плутали всю ночь до рассвета. С рассветом увидели городок вдали. Пошли и вернулись домой. Как вернулись, обрушился на них гнев их атамана, и закричал он: чтоб вам брюхо распучило и все кишки повырвало, ворье проклятое, что делали всю ночь? Я уж думал, что вы попались или звери вас съели и добро мое жором пожрало. Сказали ему: пане, чем мы провинились? Блуждали мы всю ночь в чаще без пути. Блуждали всю ночь и родного города не нашли. Поведали ему, как шли, и как собирались вернуться, и как светил им огонек, и как шли они на этот огонек. Один огонек в городе, и на него обычно шли, а этой ночью не видали света, и померк пред ними город. И сказали: погас свет Королевки. Вещее говорили, но что вещали – не ведали: вскорости прошел слух, что скончался р. Ашер Барух и погас свет Торы в Королевке.
Три сестры проживали в темном углу и шили белье фугим. Спозаранку и до полуночи, и от исхода субботы и до прихода субботы с потемками не выпускали из пальцев ни ножниц, ни иглы, и в сердцах не умолкал стон ни солнечной порой, ни порой дождливой. Но блага в своем труде не видали. И если находили черствый ломоть, то сытости с него не было. Как-то раз шили нарядную сорочку богатой невесте. Окончили работу, вспомнили заботу, что ничем завестись не успели, кроме кожи на теле, да и та стареет и жухнет. Пригорюнились. Вздохнула одна и сказала: так мы сидим всю жизнь и корпим на других, а у самих холста на саваны – и того у нас нет. Сказала вторая: сестра, смотри, накличешь беду. Но и эта вздохнула так, что слезы потекли.
Хотела и третья слово молвить. Как открыла рот, брызнула струйка крови из рта и замарала сорочку. Принесла она сорочку невесте, вышел вельможа из палат, увидел пятно. Распек швею и выгнал в шею, нечего и говорить, что не заплатил. Ох, если бы вторая харкнула кровью, а третья заплакала, отстирали бы мы сорочку слезами и не прогневили вельможу. Но не всякая удача вовремя приходит. А хоть бы и всякая удача вовремя приходила, и та плакала после той, что кровью харкала, так и в этом нет полного утешения.
В одном городе из городов Польских жил старик один, что промышлял уксусом.[94] Отцы и отцы отцов его славились своими винами, но в тугую пору обеднели и оставили ему лишь ветхое жилье да прокисшее вино. В жилье том отроду не видал добра: жена померла, пока дети в малолетстве были, подросли ушли в войско и погибли на войне. Сидел он одинком и делал уксус. Пять дней недели[95] промышлял своим уменьем, а в сретенье субботы нацеживал уксус в большой жбан и разносил по городу.
И много раз задумывался, что я и что жизнь моя? Пять дней в неделю кислю уксус на продажу, продам и снова кислю уксус, чтобы снова продать. И зачем все это, – чтобы прокормить тело это хилое. Жили бы жена и сыны мои, честно питал бы их. Сейчас, когда жена умерла и семя мое выкорчевали, зачем мне тянуть кожу с костей и убиваться? И плакал, и стенал, и тужил о жизни своей, пока не опостылел ему его промысел. Не только промысел: и талит ему был не по плечу, и тфилин не по кисти. Но поскольку любовь к Земле Израиля сидела в сердце его, решил он взойти на Землю Израиля, мол, если сподобится – найдет себе могилу в прахе ее.[96] Стал жаться с едой и утехи умерять и даже отведать от плодов, что шли на уксус, не попускал себе и ел ломоть хлеба с жидкой брагой, и того меньше меры брал. По понедельникам и четвергам постился и приучился обходиться малой толикой. А в канун субботы, как продаст уксус, по пути из города присаживался он на камень, вынимал деньги из кармана, половину откладывал на пропитание, а половину засыпал в кружку-копилку, а ее вложили иноплеменники того царства в руки Того Человека[97] на распутье дорог. Прост был и не понимал, зачем стоит та кружка, и уверен был, что надежнее места не сыщешь. Медные монеты брал на бренные нужды, а серебро – на дорогу в Землю Израиля. И делал себе зарубку на жбане.
И с тех пор радостно работалось ему. Дивился он самому себе: как это, мол, раньше опротивело мне ремесло мое, а сейчас трудно мне с ним расстаться. Те же кувшины и тот же уксус, а я и не замечаю, как день проходит. А в полночь вставал с постели, брал жбан и плясал с ним до самой рассветной молитвы. А поскольку погружен был в расчеты – сколько уже зарубок появилось на жбане, сколько серебра всунул в кружку-копилку, – не тщился с молитвой. И так говаривал: Владыка вселенной, ведомо Тебе, что все мои счеты я веду, лишь чтобы взойти на Твою Святую землю. Возведи меня, а там я вознесу Тебе красную молитву.
Так прошло несколько лет. Старик занимается своим промыслом с любовию, кислит уксус и разносит его по городу и делит выручку: половину – на бренные нужды, а половину – на дорожные расходы, и снова кислит уксус и разносит его по городу и делит выручку: половину – на пропитание, а половину – в ту же копилку. Вот она сила простоты: хоть годы идут, но дела не меняются. Так прошло несколько лет. Стены мазанки его стали облупляться, потекла крыша и треснули углы. А когда идут дожди, то сырят его тело и под покровами, а налоги и подати все растут. Если задержится еще – ухватит держава дом его или дом его станет ему могилой. Лежит себе уксусник на ложе и прислушивается, как сыплется замазка со стен, кусочек упадет и кусочек отсыплется, а звука почти не слыхать от сырости. Но сердце того старика стучит, как колокол, от радости, что милостив Удерживающий его душу в теле: не даст ему сгнить на чужбине. С петухами омывал старик руки, ополаскивал глаза, зажигал свечу и садился у порога, покрывшись с головой, как скорбящий, и оплакивал изгнание. Но как увидит свой жбан и зарубки на нем, сразу вспоминает, сколько серебра уже всыпал в кружку на дорожные расходы, и тут берет он жбан в руки и отбивает на нем песни и гимны, и упирает руку в бок и вскидывает плечо, и восклицает: сколько уже зарубок на жбане – две, три, сорок, пятьдесят, сто, – и пляшет от радости. И пляшет, не рассыпаясь мелким бисером и не пытаясь выше головы прыгнуть, но вкруг своих плеч, а плечи – вкруг него. И так он пляшет, пока не созовет служка людей на службу Творцу. И как услышит он голос служки, что зовет людей на службу Творцу, говорит он себе: пойду помолюсь, – и снижает Голос, и стыдится своей радости в мире сем, и тут же встает И берет талит и тфилин. А талит – рвань одна, прямо сгнил от слез. Слава Богу, он восходит в Иерусалим, а там хоронят без талита. Завершил молитву; если день скоромный, макает ломоть хлеба в жидкую брагу и языком лижет прах, чтобы не Прельститься плотскими утехами и не возжелать мяса и вина, и садится кислить уксус. Пять дней недели кислит уксус, а в сретенье субботы берет жбан и разносит по городу. Вернется из города – делит свой заработок: половину – на бренные нужды, а половину – на дорогу. И когда никто не видит, разрывает он пальцем паутину,[98] затянувшую за неделю щелку кружки, что в руках Того Человека, и просовывает свое серебро в копилку. Прост был и не знал, для чего эта копилка служит. Просунет серебро – добавит зарубку на жбане для счета.