Всё главное случилось в следующую смену, поздно вечером, прямёхонько на полу за приборными щитами, на подстеленных зимних спецовках из грубой, шершаво-колючей ткани… И хотя в аппаратную Людкиного отделения вроде никто и не заходил, Венька почувствовал, что смена всё-таки что-то про них знает: выражение физиономий, что ли, у всех было какое-то необычное… А Гнатюк, сидя на лавке в мужской бытовке (после душа, абсолютно голый, но уже в кепке), стал долго и смачно рассказывать целую басню про то, как в молодости помногу и подолгу любил деревенских девушек в стогу сена… и как это сено пахнет… и как колется в неподходящий момент… Впрочем, Гнатюк — известный болтун, и, возможно, Веньке с перепугу что-то особенное просто показалось?
Долго рассуждать ему об этом не пришлось, потому что назавтра, в 20:43, случилась авария. Лопнул трубопровод на громаде серой китоподобной ёмкости с самым ядовитым в цеху газом, мерзко заорали датчики, зашкалили стрелки — сначала в Людкиной щитовой, а потом — и в центральной. Людка была на месте беды первой, натянула противогаз и вручную стала останавливать насосы, не надеясь на хилое дистанционное управление. Венькиного руководства и помощи никто, конечно, не ждал, все вроде бы сами знали, что делать и что не делать, и к ёмкости сбежалась целая группа хоботообразных во главе с Бородой. Гнатюка, правда, не было видно, но он, наверно, был занят в другом отделении… Венька же, после вчерашнего события, был полон дурной энергии и, незаметно для себя, выпендривался перед Людкой, поэтому активно и совсем неосторожно лез помогать в самое пекло.
Утечка была серьёзная, и долго ничего не могли поправить, — судя по всему, случилось именно то, чего давно уже ждали и молча боялись. Пришлось начать полную остановку процесса, а повреждённый трубопровод принялись бинтовать, как раненую конечность. Непроницаемый белый туман с невинным запахом прелого сена ловко переползал из одного отсека в другой. Старых фильтров в противогазах хватало только на пятнадцать минут, нужно было выбегать из зоны аварии, чтобы поменять противогазные коробки на запасные, из хранилища, но Венька не сразу это понял, да и запах поначалу не казался ему страшным — даже напоминал что-то беззаботное, детское, летнее… Когда трубу забинтовали и туман начал рассеиваться, в цеху уже работала целая аварийная команда, съезжалось всё начальство — и цеховое, и из управления комбината. Ночью у Веньки сильно болела голова, а следующим утром, уже в комнате ИТРовского общежития, начались сильная тошнота, озноб и рвота… Отравление… заводская больница… неделя капельниц и уколов…
«Вам, молодой человек, повезло, отравление не тяжелое, всё у вас пройдёт».
«Вас же учили, что нужно соблюдать технику безопасности? Вы же расписывались в журнале инструктажа?».
«Я ж тоби казав: треба бигты у сэрэдыни…».
Оказалось, что и Людка надышалась, но намного сильнее, и в больнице ей лежать долго-долго… У неё началось осложнение — серьёзная лёгочная болячка, и неизвестно, чем это закончится. Венька всё думал-думал пойти её проведать, да так и не решился… неудобно как-то. Муж, говорили, по несколько раз в день к ней в палату бегает, очень переживает и дочку приводит.
В общем, может, это и хорошо, что Людки не было тогда, когда пришло на Веньку долгожданное открепление из Москвы и бригада провожала его домой. Борода ворошил, естественно, бороду, Нина и Оксана напоследок прикармливали какими-то домашними вкусностями, Лёнька и Славка шутили и фамильярно хлопали по плечам — он уже для них почти не начальник… Гнатюк, сняв кепку и привычно погладив лысину, опять не преминул напомнить свою науку.
И побежала дальше молодая Венькина жизнь, но, похоже, осталась бродить в организме какая-то не выявленная врачами отрава, потому что ещё много лет спустя запах скошенной травы и сена будет остро мучить его в городских скверах и парках и, особенно, в загородных поездках, вызывая тошноту, тревогу и отчаяние, вместо желания вдохнуть, как говорится в песнях и стихах, этот зов полей полной грудью.
В Самарканд ехали долго, иногда в вагонах, а иногда на каких-то открытых платформах, часто пересаживаясь с одного поезда на другой. Когда начинался налёт, мама сразу же крепко хватала Гришку за руку, прижимала к себе и старалась не отпускать ни на секунду: пару раз он уже убегал стрелять по самолётам из толстой палки, которую таскал с собой. Звук строчащего пулемёта он изображал ртом очень здорово — научился незадолго до отъезда, когда возле их дома на Чечелевке играл с пацанами в войнушку. Нужно было прижать язык изнутри к стиснутым зубам и с силой выдувать из себя воздух; если долго так делать, то начинала немного кружиться голова. А палку он потом потерял — забыл возле скамейки на какой-то станции, где они, расположившись со всеми своими чемоданами и узлами, ждали очередного поезда. Гришка дремал, а младший мамин брат Ёська вдруг примчался и закричал: «Давайте скорее, на пятом пути уже отходит на Ташкент!» Все побежали, дедушка потащил сонного Гришку на руках, и про палку Гришка вспомнил уже тогда, когда поезд тронулся. Палку жалко, она была замечательная — почти ровная, с двумя сучками, как рукоятки у автомата.
На третий день после того, как приехали в Самарканд и сняли две комнатки, дочку хозяина дома ужалил в ногу скорпион. Дочку звали Маликой, они играли, сидя вечером на корточках на тёплой утоптанной земле двора, и скорпион, похоже, выскочил откуда-то из-под камня. Гришка его даже не рассмотрел как следует.
Ой, как Малика орала! Её папка прибежал со стеклянной банкой, стал мазать укушенное место каким-то лекарством из этой банки, а мама Малики принялась поить её молоком, заставила выпить целых три стакана, и они, все сразу, что-то громко говорили по-узбекски. Пока это происходило, Гришка околачивался рядышком, посматривал то на них, то на банку: там в прозрачном масле плавал другой, коричневый, дохлый скорпион, и ужасно хотелось его получше разглядеть… А Малика — ничего, на следующий день они уже опять играли во дворе.
С собой из дому они привезли много ненужного — миски, кастрюли, подушки, а вот палку он потерял, и большую пожарную машину мама с собой брать не захотела, как он ни упрашивал. Правда, лестница у машины была отломана, и красная краска немного ободралась, но все равно оставлять её фашистам было очень жалко. Бабушка же больше всего переживала за свои тарелки с золотым ободком и всю дорогу причитала: «Как там наша посуда? Как посуда? Осенька, не бросай так чемодан! Маня, осторожно! Осторожно! Всё разобьётся! С чего мы будем есть? Нам же нельзя с некошерной посуды!» И пока тарелки не распаковали и не водрузили стопкой на шкаф, не успокоилась. Теперь дедушка или Ёська доставали их оттуда перед обедом, а после еды, когда бабушка их перемоет, так же аккуратно составляли назад. Старый хозяйский платяной шкаф с широкой зеркальной дверцей стоял в комнате у бабушки и дедушки, там же спал Ёська, а Гришка с мамой помещались вместе на одной кровати в смежной каморке без окон.
Хотя ночами мама плакала тихо, Гришка просыпался. Он знал, что писем уже давно не было, и боялся что-то спрашивать, только лежал, притаившись в темноте, и слушал, как мама вздрагивает и глотает слёзы. Внутри всё у него становилось сильно колючим, он думал, думал, но потом опять крепко засыпал. И никогда не слышал, как мама уходила утром на работу, хотя он очень хотел сказать ей «с добрым утром» и вообще что-нибудь.
Иногда дедушка устраивал весёлое представление. Он усаживал Гришку в определённом месте комнаты, близко к шкафу, на колченогую табуретку, и приказывал не вставать. А сам надевал соломенную шляпу и заходил за противоположный угол шкафа, с той стороны, где зеркальная дверца, но прятался не полностью, а так, что его голова и туловище оставались видны ровно наполовину. Затем дедушка прижимался носом к углу шкафа, смешно надувал щёки, выпучивал глаза, взмахивал руками и… взлетал. Ноги его удивительнейшим образом отрывались от земли, шляпа тоже приподнималась и повисала над головой. В первый раз от такого зрелища Гришка был просто в восторге, но, даже поняв в чём фокус, с радостью смотрел этот трюк ещё не один раз. С того места, где стояла табуретка, не было видно, что правая дедушкина нога стоит за углом шкафа на полу, и его правая рука, невидимая для Гришки, приподнимает шляпу. Дедушка отрывал от пола только левую ногу и махал в воздухе только левой рукой, но зеркало, в котором отражались и нога, и рука, и шляпа, создавало вторую половину его тела, и возникала полная иллюзия отрыва дедушки от земли и старой шляпы — от его головы…
И ещё на шкафу, рядом с тарелками, в белом полотняном мешке хранился урюк. Его купили на базарчике, понемногу доставали из мешка и тогда давали Гришке полакомиться. Но хотелось больше. Когда в комнате никого не было, он забирался на ту же самую табуретку и, еле дотягиваясь до мешка, таскал урюк через проделанную дырочку. В течение нескольких дней ему это удавалось, но вдруг, во время следующей попытки, он сделал неловкое движение, потерял равновесие и, схватившись за мешок, падая, потянул его вниз. И тут же со шкафа полетели вниз одна за другой и драгоценные бабушкины тарелки…