– Но ты не волнуйся, я сейчас посижу немного, отдохну и пойду дальше, тем более что и Анна Исаевна – «юбилейная» свеча, наверное, уже заждалась меня к прощальному чаю на дорожку, ведь здесь, в Калугедва, я живу три дня, не более, и в пятницу вечером уезжаю домой в лесопоселок.
Лида оглянулась: двор, куда она вошла, был скорее всего традиционен в своей похожести на другие дворы, как будто тут жил один и тот же угрюмый человек-сатана-архангел Сатанаил, чтобы по утрам выйти на порог, проверить ясли, чтобы «среднего диаметра расцарапанные трубы вились вкруг яслей змеями», поклониться им, потом задать лопатой кашу из картофельных очистков и яичной скорлупы на корм, вынести ведро из-под рукомойника, проорать своей вареной глоткой в пустоту серого снега, домов, голых деревьев, улиц: «Ну, чео-о орешь-то, оглумел совсем?» – потом захлопнуть дверь со всей силой, так что посыпется штукатурка с дверной коробки, запереться на щеколду… и все.
Вот и все.
У соседнего дома ходили какие-то люди, разговаривали, курили, мигая сигаретными огоньками, смеялись даже, смеялись как-то необычно хрипло, надрывно, как в последний раз смеются – на себя глядючи, раскрывали широко рты и закатывали глаза, раскачивались и запрокидывали головы от удовольствия. Из их ртов исходил жар – теперь Лида все видела как бы в тумане.
– Может быть, это действительно досужие вымыслы и у меня ничего не болит… Женечка – такой же мнительный мальчик: весь в меня.
Весь в меня. Я уже скучаю по нему. Я не видела его три дня. Я вспоминаю, как мне было страшно, томительно и скучно, когда меня, еще девочку, мама привела в церковь, и там было темно, а какие-то старухи, вероятно, из прихода, подвизавшиеся здесь, раздевали статую, что стояла в нише. Сначала я подумала, что это человек, и очень испугалась, что его раздевают прямо в храме. Но это была статуя, слава Богу. Это был Никодим. Это был он, к тому моменту совершенно голый, ссохшийся потрескавшимся деревом, склонивший голову в шитом прозрачном куколе. Никодим плакал.
Фамарь Никитична припадала к его тоненьким косолапым ножкам и лобызала их.
– Мама, почему он плачет? – спрашивала Лидочка.
– Потому как ему больно и горестно,- отвечала Фамарь Никитична.
– Горестно – почему?
– За грехи наши горестно, за ослушание и непослушание, а еще за гордость нашу…
– И холодно еще… наверно…- добавляла Лидочка.
– Ну да, холодно, не жарко…
– Иди сюда, пташка Божия, иди, я тебя обниму,- говорила Лиде одна из своры старух, замотанная в черный шерстяной платок.
– Не хочу!
– Иди, не бойсь!
– Нет! Не пойду в глушь, в страшную темь – там лешие, упыри, бесы и покойники, я здесь останусь, около мамы!
«Все я матушку бужу: уж ты, матушка, встань, ты – спасена душа – встань, уж к вечеренке звонят. Люди сходятся. Богу молятся. Все спасаются!»
Женя открыл калитку на улицу.
Фонари только что включили, и они неровно мерцали, разгораясь в полную силу.
Было пустынно с беспорядочно летающим мокрым снегом. Дорога поднималась на холм черной бездонной скважиной. Жене показалось, что по дороге кто-то идет в сторону лесопоселка. Это было странно, потому что в это время на станции УЖД не могло быть поездов да и попутные машины с лесоучастков, на лесоучастки ли отсутствовали.
– Откуда он мог взяться? – Женя остановился у калитки.
Меж тем, выйдя в свет фонарей, человек остановился – теперь его можно было разглядеть: на нем было короткое пальто старого фасона, на ногах сапоги, поверх которых были напялены военные ботинки, на голове – лысая шерстяная шапка, из-под которой выглядывал платок.
– Боже мой, кто это? – Женечка попятился к дому.
Вдруг человек обернулся.
«- Постой, сынок, оглянись, сынок, проводи меня вослед за собой, возьми меня за руку бережно, не бойся, и введи в ту комнату на первом этаже, где оставили свои вещи уехавшие навсегда жильцы…»
Женя вспоминал: электрическая сгоревшая плитка, укутанная травой синей изоляции, крашеные камыши, сухие цветы на подоконнике, опять крашеные камыши, что же еще там было?
«-…Женя, сынок, ведь ты помнишь, что уже перед самой осенью я перестала принимать лекарства и лежала, отвернувшись к стене.
– Да, я помню, ты еще плакала…
– Мать, твоя бабушка, все еще чего-то хотела от меня, предлагала поесть, но я отказывалась, потому что не могла есть. Понимаешь, совсем не могла – от-ка-зы-ва-лась. Да, еще вот что… Женя, ты обязательно разбуди меня и попроси не храпеть, когда я забудусь, только обязательно, слышишь, обязательно…
– Мама, не храпи.
– Правильно, молодец – «все я матушку бужу, бужу…».
Жене теперь стало невыносимо стыдно, что тогда он следил, наблюдал за собой, как вор, и тайно боялся заразиться от мамы, заболеть так же и умереть – «ведь я еще совсем маленький».
– Пойди сюда, сынок, не бойся, я не заразная».
Женя не помнил, как очутился в доме, на лестнице, в коридоре, у окна. За окном падал медленный, тяжелый снег, улицы было уже почти не разобрать, горели фонари, освещая бревенчатые фасады домов. Здесь никого не было.
Пустынно…
Когда дед засыпал, не раздеваясь, не снимал и ботинок.
Когда Анна Исаевна Лаврова засыпала на своей высокой кровати, снабженной картонными ящиками и обклеенной бумажными образками,
Лида выбиралась из своего брезентового гнезда раскладушки, специально для нее установленной, вставала, вопрошала сама себя:
– А помнишь ли ты эту станцию, на которой, собственно, и происходило все это? – А что «это»? – Ну, как… у котлов грелись какие-то женщины, некоторые из них даже разделись совсем и отпаривали въевшуюся в кожу копоть. Вот так. Вот как… И был ли тут хоть самый ничтожный город-городок, в котором жили путевые обходчики, лесорубы, диспетчеры, истопники и их дети, катающиеся зимой в снегу, а летом купающиеся в карьере? Конечно, были!
Лида улыбалась: станция, вокзал, полустанок, платформа Спасс, заброшенная лесобиржа, перегон, прогон для скота, река, карьер, дорога через топь, гора, сосновый лес на горе, деревянная церковь в лесу, кладбище и тому подобное – все это было видно из окна. Из окна пристанционного буфета. Уборщица мыла пол. Ведро, что оно волокла за собой, тошнило грязной водой, налитой через край. В кафельных внутренностях предбанника курили. До мотовоза
Калугадва – паровая станция Калужской заставы – Тихонова пустынь оставалось еще больше часа.
Лида поднялась в зал ожидания, где на кривых продавленных скамейках спали старики и женщины. Удивительно, но все они, завернувшиеся в тряпки и прикрывавшие головы сумками, шевелили пальцами рук. Ног. Они хотели забыться, как забывался прежде маленький мальчик Женечка: носился по комнатам и коридору, кричал, расстегивал тугой ворот фланелевой рубашки, а Лида ловила его, запускала руку за шиворот и, определив, что чрезмерно разгорячился, усаживала рядом с собой поостыть малость…
Так вот, они хотели забыться или отведать густого жирного кефиру, они помышляли, что когда откроют свои маленькие заспанные глаза, то уже будут на другой станции: Филиал -
Промзона – Мастерские – Кирпичный завод. Все они клали под головы завернутые во влажную марлю кусочки черного хлеба, чтобы потом хором и отвечать: «А вдруг во сне кушать захочется?»
Потом на вышках включили прожектора, и металлический голос по громкоговорителю что-то там объявлял. Мотовоз дернулся. Лида столкнулась со стеклом, за которым неспешно поплыла назад платформа. На платформе стоял и курил отец Жени. Стало быть, она увидела его в последний раз, а он и не заметил ее. Нет, нет, не заметил. Ее.
Лиду похоронили на седьмом участке – это уже за церковью, ближе к ов-рагу. Действительно, ведь был же седьмой участок, который можно было узнать по большому высохшему дереву с нарисованной на нем цифрой «7». Участок с серебряным куполом и дуплом на высоте затопленных часовен. Участок с невысоким кирпичным забором на высоте подбородка, если встать на носки буксующих, проскальзывающих сапог. Потом и овраг.
Еще можно воспользоваться в этих краях свежей штыковой лопатой с наждачным желтым черенком. Лопату эту необходимо прятать, только лишь строго зная место – под навесом, возле кирпичного крепкого-крепкого дома сторожа, – и сохранять в тайне это место.
Место упокоения лопаты.
Вообще-то это грибные места, и седьмой участок не составляет исключения: даже терпкие весенние запахи (когда все раскисает, потому что отпускает самую малость) обнаруживают картофельную гниль и предстоящие ягоды, резиновую гарь и дыхание Предстоящих, разбросанные по талому снегу груши-дички, яблоки, более земляного происхождения, и сушеные белые грибы. Летом и осенью чистка грибов традиционно удручает.
Чтобы украсить стол, необходимо пройтись взглядом по целлофановым покровам, аккуратно прибитым гвоздями, железным высоким саням и врытым в грунт стульям седьмого участка. Все тут, ничуть не тронутое тлением, если, конечно, недопитый чай с дождем и снегом, песком и куриным пометом, покусанный птицами хлеб и консервная свобода, то есть после консервного заточения и темноты, не вызывают отвращения. Отчего же? Отчего же? Не вызывают…