— А я всегда говорю: в беде надо держаться вместе.
— Я звал их, но она решила остаться дома.
— Лучше собственного дома места нет, герр Хоффер.
— Да-да, но надо исполнять свой долг. Я пробегусь по зданию и проверю, как дела. Мало ли что бывает с этими бомбами. И мне не очень нравится, что вы сидите наверху, пока мы укрываемся в подвале.
— Вы сами сказали, — возразил вахтер, держа метлу наперевес. — Это мой долг. Ваш долг — это картины.
Он начал сметать цветные осколки в фойе, а герр Хоффер поспешил прочь с аптечкой, тремя свечами и коробком спичек. Когда-то в малоизвестном журнале он высказал мнение, что витраж Клюге слащав и старомоден. Это заметила местная пресса — последовали возмущенные письма, призывы к увольнению… Как прекрасно быть молодым и наивным! Теперь витраж Клюге выметут, и никаких больше возмущенных писем. Несмотря на все свои недостатки герр Вольмер — просто чудо.
Он обошел верхние залы. Световые люки в Длинном зале остались целы. Учитывая, что почти вся крыша представляла собой большой световой люк, это было хорошо. О стекло часто бились птицы, пытаясь пролететь насквозь. Следуя обычному маршруту вахтера, герр Хоффер поднялся на редко посещаемый третий этаж и проворно зашагал по коридору. У него было много планов на эти помещения, но пока они пустовали. Минимум треть от площади Музея не использовалась. После войны он планировал посвятить себя расширению экспозиции. В его планы входило и создание художественной школы. Нельзя же стоять на месте.
Неподалеку от деревянной лестницы на чердак сверху раздался отчетливый шорох.
Он замер и прислушался. Всю жизнь герр Хоффер панически боялся крыс, а этот звук как раз позволял предположить, что там очень жирная крыса. На прошлой неделе Каспар Фридрих поймал одну, перепугав при этом всех, потому что она выглядела на удивление большой и страшной. Шорох стих внезапно, как обычно случается с такого рода шорохами. Герру Хофферу моментально расхотелось подниматься. Даже тут, вдалеке от крысиного царства, не хотелось оставаться надолго. За многие годы борьбы в подвале крыс потравили, но на чердаке они до сих пор удерживали свои позиции. Чердак был слишком велик, слишком похож на огромную швабскую конюшню. Он поспешил прочь.
Вдали, притворяясь удаляющейся грозой, взрывались бомбы.
Он стоял на вершине лестницы в подземелье, сжимая свечи и спички, и вспоминал Вергилия — тот момент, когда Орфей "в Тенара устье вошел, в преддверье глубокое Дита",[8] и ему казалось, будто он тоже несет жизнь сонму бесплотных душ.
Может быть, моя смерть наступила давным-давно, не знаю. Что значит быть живым? Иногда я вижу птиц. Птицы живые, но это еще не доказывает моего существования; ведь и слова в книге могут порождать живые образы, но это всего лишь иллюзия жизни. Я слышу кого-то внизу, но, может статься, я просто призрак. Или одинокое божество на своих небесах.
Коньяк Перри обнаружил наверху, в большом столе красного дерева.
Стол торчал из-под кучи мусора и осколков стекла. Капрал обшарил ящики. Коньяк, судя по этикетке, был дорогой, марочный. Он было подумал, не окопаться ли где в одиночку, не напиться ли. Через двадцать пять минут солдаты с позвякивающими рюкзаками соберутся вместе и вернутся на командный пункт во двор бакалеи — никто и не узнает, что на сорок пять минут патруль под началом капрала Перри ушел в самоволку… думать об этом было приятно.
Потом они разделятся и отправятся в город, в то, что осталось от города, а он останется. На самом деле ему уже расхотелось пить в одиночестве, слишком уж это тоскливо. В последнее время он стал суеверным — жадным эгоистам тут не выжить. Он разопьет коньяк со своим ангелом-хранителем, Абелем Моррисоном из Уайтхолла, что в Висконсине, с человеком, подобных которому он никогда бы не узнал, не будь этой войны. Он проиграет Моррисону в безик, как всегда проигрывает; его колода "Дядя Сэм" уже такая затертая и потрепанная, что не всегда понятно, какую карту держишь в руках.
Вскарабкавшись на кучу обломков — так дома он лазил по холмам, — Перри посмотрел на две изрытые воронками, заваленные сломанными деревьями, трупами и строительным мусором улицы, которые пересекались прямо перед ним, а потом туда, где они, почерневшие и вымершие, уходили в перспективу. Среди мусора лежало что-то длинное и железное, похожее на шпиль. Та девушка на улице вроде говорила, что тут была башня.
Осталось тридцать минут.
Он закурил и снова порадовался тому, что ослушался приказа. Послушание — грех. Не верите — посмотрите на немцев. И все-таки то, что он самовольно распустил патруль, тревожило его совесть. Ему надо больше верить в себя, в свое право на индивидуальность перед лицом бездушной машины-войны. Это был жест. Они сровняли этот город с землей, потом ходили по нему, сровненному с землей, и вышибали двери. Он просто разбил лед, разбил ледяную бессмыслицу. Через полчаса все соберутся вместе и снова превратятся в патруль — но сказанное останется.
Он затряс головой, избавляясь от лишних мыслей и выводов, все собой заслонивших. Затем осмотрелся, позволил себе коснуться реальности. В воздухе пахло гарью, горьковатой, едкой, знакомой, почти привычной. Запах нельзя нарисовать или сфотографировать. Только свет, цвет и тень. Сумерки, будто задумавшись, наступать не спешили.
Стоял апрель.
Об этом пришлось вспомнить — на мгновение ему почудился ноябрь.
После бомбежки в городе всегда появляется больше пространства. Как будто Кинг-Конг покусал дома своими огромными клыками, оставив одни обломки, торчащие тут и там камины, трубы, извивающиеся, как лакричные тянучки, батареи, прижавшиеся к какой-то случайно уцелевшей стене. Среди обломков начинали проступать тропы, похожие на те, какими в джунглях ходят звери. То и дело на улице мелькали люди в зеленой форме. Гражданские и пленные ходили медленнее. Пленных было видно издалека — они маршировали строем и держали руки за головой. В основном это были мальчишки и старики в военной форме с чужого плеча. Темные глыбы среди мусора — трупы. Что-то похожее на останки противотанковой пушки, прямо под ней — оторванная рука. Похоже, чуть раньше он прошёл мимо и не заметил.
Звуки доносились будто издалека, ими можно было дирижировать — криками, взрывами, очередями. А это что? Винтовка?
Он на мгновение замер и снял с плеча свою. Вот теперь у него есть задача. Тут можно просидеть до ночи, а уж потом разобраться с картиной со снежными пиками, с солнечной золотой долиной. Пусть пока отлежится в подземелье, в щели. Мистер Кристиан Фоллердт. Неплохой трофей. Вот только сидит он на виду. Снайпер перед выстрелом улыбнется.
Перри расслабился и принялся сбрасывать вниз камушки, стараясь не обращать внимания на то, как неудобно сидеть мягкой задницей на твердой каменной кладке. Он скрутил самокрутку и прикурил от недокуренного «Честерфилда». Язык уже немного саднило. Гитлер — враг курения. Считает, курить вредно. Ненормальный. Как воевать без курева? Стройная женщина бросила на него беглый взгляд, проходя мимо прямо по мусору. Он махнул ей рукой, но она пошла дальше. Она была на каблуках, а из сумочки торчало что-то, видимо, зонтик. Вот это шик — так одеваться и не обращать на него внимания. Ему нравились худенькие. Полные женские руки Перри не прельщали. Однажды во Франции он видел, как из огромной ямы достают полуразложившиеся женские трупы, все еще на каблуках. Ему сказали — дело рук гестапо. Тридцать, может, сорок. Не надо было смотреть. Туфли были украшены бантиками.
Он потряс головой и следующие несколько минут потратил на раздевание хорошенькой стройной женщины, ясно представляя себе ее небольшие груди, жалея, что не увязался за ней. Его губы мягко касались ее сосков — сначала одного, потом другого, словно благоговея перед ними. У Моррисона внутри каски была приклеена картинка из «Эсквайра» с Ритой Хейворт, кокетливо поглаживавшей длинные ноги и говорившей: "Дашь мне время подумать?" В планшете была еще одна — красотка, задравшая свитер так, что тяжелую округлость груди было видно почти до самого соска. "Не сезон для свитеров". Перри не держал у себя фотографий кинозвезд, ни одной, только карточку Морин в купальнике, но это не в счет. В конце концов его голова — не помойка. Единственный раз, когда он чем-то подобным увлекся, была "Греческая рабыня" Хирама Пауэрса, распалившая его воображение в четырнадцать лет. Было что-то в этих цепях, прикрывавших лобок, в невозможной гладкости мрамора, в маленьких красивых грудях, что не давало покоя. Несколько лет назад в Вашингтоне он пошел посмотреть на оригинал и смутился, оказавшись рядом с ней на людях, в компании дам в лисьих мехах и огромных шляпах.
Да, ему нравились худые женщины.
Здесь они в основном грушевидные и суровые, с завитками над ухом и в одинаковых светлых кофтах поверх фартука, такие всегда возвращаются на насиженное место, как сбитые кегли. В деревнях, по которым, спотыкаясь в грязи, брели беженцы, эти дамы даже своих невзрачных озлобленных соплеменниц с завитками над ухом встречали без всякого сочувствия.