Наконец показывается такси – на это я даже не надеялся. Пытаюсь изобразить непринужденный вид, говоря, что мне надо в больницу, но получается у меня плохо, и таксист чуть не отказывает мне. Этот бедняга все-таки улучит момент перед тем, как стронуться с места, и выразит надежду, что я не запачкаю сиденье. Я уже слышал, что те же проблемы бывают и у беременных женщин, когда пора рожать: водители такси, кроме некоторых камбоджийцев, отказываются их брать, боясь, что они запачкают заднее сиденье своими выделениями.
Какая предусмотрительность!
В больнице, надо признать, все формальности выполняются достаточно быстро. Меня передают на попечение практиканту, который устраивает мне всестороннее обследование. Очевидно, хочет удостовериться, что я не развалюсь у него в руках в ближайшие полчаса.
Завершив обследование, он подходит ко мне и сообщает, что у меня перикардит, а не инфаркт, как он сперва подумал. Начальные симптомы, поясняет он, абсолютно одинаковы; однако в отличие от инфаркта, часто приводящего в смертельному исходу, перикардит – болезнь безобидная, во всяком случае от нее не умирают. «Наверно, вы испугались»,– говорит он мне. Чтобы не вдаваться в подробности, я отвечаю «да», но на самом деле я нисколько не испугался, просто у меня возникло ощущение, что через минуту-другую я сдохну; но это не совсем одно и то же.
Затем меня привозят в отделение скорой помощи. Я сажусь на кровати и начинаю стонать. От этого чуть-чуть легче. Я один в палате, можно не стесняться. Иногда какая-нибудь сестра заглядывает в дверь, убеждается, что мои стоны не затихли, и идет дальше.
Рассветает. Ко мне в палату привозят пьяницу и укладывают на соседнюю кровать. Я продолжаю стонать, негромко и размеренно.
Часов в восемь приходит врач. Он сообщает, что меня сейчас переведут в кардиологию и он мне вколет успокоительное. Раньше бы догадались, думаю я. В самом деле, от укола я сразу засыпаю.
Проснувшись, вижу сидящего рядом Тиссерана. Он явно перепуган, и в то же время чувствуется, что он рад меня видеть; а я растроган его участием. Не найдя меня в номере, он запаниковал, стал звонить всем подряд: в региональную дирекцию министерства сельского хозяйства, в комиссариат полиции, в нашу фирму в Париже… Он и сейчас еще встревожен; понятное дело, я выгляжу далеко не блестяще – мертвенно-бледный, под капельницей. Объясняю ему, что у меня перикардит, пустяковое дело, не пройдет и двух недель, как я встану на ноги. Он хочет проверить диагноз у сестры, но сестра не в курсе; он желает поговорить с доктором, с заведующим отделением, хоть с кем-нибудь… Наконец дежурный практикант дает ему необходимые разъяснения, чтобы он не волновался.
Он снова усаживается у моей кровати. Обещает всех оповестить, позвонить в нашу фирму, всё берет на себя; спрашивает, нужно ли мне что-нибудь. Нет, пока ничего. Он прощается, с дружеской, ободряющей улыбкой, и уходит. А я почти сразу же вновь засыпаю.
«Эти дети – мои, эти богатства – мои».
Так говорит безумец, не ведающий покоя.
Поистине, мы не принадлежим себе.
Откуда дети? Откуда богатства?»
«Дхаммапада», V
К больнице привыкаешь быстро. Неделю, пока мне было очень плохо, не хотелось ни двигаться, ни разговаривать; но я видел людей вокруг, они беседовали, рассказывали друг другу о своих болезнях – смакуя все подробности, с наслаждением, которое здоровым людям обычно кажется каким-то неприличным. Видел я и родственников, навещавших больных. Надо заметить, что в целом эти люди не жаловались на свое положение; все они как будто были довольны тем неестественным образом жизни, который вынуждены были вести, и не думали о грозившей им опасности; ведь в кардиологическом отделении для большинства пациентов речь, по сути, идет о жизни и смерти.
Помню, один больной, рабочий пятидесяти пяти лет, лежал там уже в шестой раз: он приветствовал врача и сестер как старых знакомых… Он явно был в восторге от того, что попал сюда. И однако это был человек, привыкший проводить досуг весьма активно: он был мастер на все руки, работал в саду и все прочее. Жена его показалась мне очень милой; было даже трогательно смотреть на этих супругов, сохранивших нежную привязанность друг к другу и на шестом десятке. Но, оказавшись в больнице, он переставал быть хозяином самому себе; он с радостью отдавал свое тело в руки ученых людей. Раз уж тут всё заранее предусмотрено. Рано или поздно он попадет в эту больницу, чтобы не вернуться, это было ясно как день; но ведь и такой финал предусмотрен заранее. Надо было видеть, с каким жадным любопытством он расспрашивал врача, называя привычные для него словечки, которых я не понимал: «Значит, мне опять будут делать «пневмо» и внутривенную «ката»?» Он придавал большое значение этой внутривенной «ката»; и говорил о ней каждый день.
На фоне таких людей я, наверно, казался весьма неприятным пациентом. Действительно, я испытывал определенные трудности, заново обретая собственное тело. Это странное ощущение. Смотришь на свои ноги как на посторонние предметы, далекие от мыслящего разума, с которым они связаны чисто случайно и довольно слабо. Как-то не верится, что эта шевелящаяся куча – туловище, руки-ноги – и есть ты сам. А руки-ноги тебе нужны, они тебе жизненно необходимы. И все равно они кажутся какими-то чудными, порой даже нелепыми. Особенно ноги.
Тиссеран навещал меня два раза, он проявил исключительную заботу, принес мне книги и пирожные. Видя, как ему хочется доставить мне удовольствие, я выразил желание почитать то-то и то-то. На самом деле читать мне не хотелось. В голове был туман, неопределенность, какая-то растерянность.
Он отпустил несколько игривых шуточек про сестер, но это было в порядке вещей, вполне естественно с его стороны, и я не стал на него сердиться. К тому же надо принять во внимание, что в больнице всегда жарко и у сестер под халатом обычно почти ничего нет, разве что лифчик и трусики, четко различимые под полупрозрачной тканью. И это, несомненно, создает некую эротическую ауру, легкую, но устойчивую, тем более что они к тебе прикасаются, что ты сам почти голый, и так далее. А больному телу, увы, все еще хочется наслаждений. Впрочем, я отмечаю это скорее для памяти; сам я был тогда в состоянии почти полной эротической бесчувственности, по крайней мере в первую неделю.
Сестры и соседи по палате явно были удивлены, что ко мне, кроме Тиссерана, никто не приходит; и я довел до общего сведения, что находился в Руане по делам службы, когда угодил в больницу; я впервые в этом городе, я здесь никого не знаю. В общем, меня занес сюда случай.
Но ведь наверняка есть кто-то, кому следует знать о моей болезни, кто-то, с кем я хотел бы связаться, разве нет? Нет.
Выдержать вторую неделю было несколько труднее; я начинал выздоравливать, мне уже хотелось на улицу. Жизнь, как говорится, брала свое. Тиссеран больше не приносил мне пирожных; должно быть, теперь он показывал свой коронный номер дижонской публике.
В понедельник утром я случайно услышал по транзистору, что студенты прекратили демонстрации: конечно же, они получили то, чего добивались. Но зато началась забастовка железнодорожников, причем в очень накаленной обстановке; видя твердость и непримиримость бастующих, официальные профсоюзы вконец растерялись. Итак, мир остался прежним. Борьба продолжалась.
На следующий день в больницу позвонили из нашей фирмы; это была секретарша директора, которой доверили деликатную миссию проведать меня. Она была безупречна, сказала все, что в таких случаях полагается говорить, заверила меня, будто для фирмы самое главное – чтобы я поскорее поправился. Тем не менее она хотела бы знать, буду ли я в состоянии съездить в Ларош-сюр-Ион, как было намечено. Я ответил, что пока еще не знаю, но рвусь туда всей душой. Она как-то глупо рассмеялась; но она вообще дура, я это давно заметил.
Через день я вышел из больницы – думаю, несколько раньше, чем хотелось бы врачам. Как правило, они стараются продержать тебя подольше, чтобы поднять коэффициент занятости коек; но приближались праздники, и это, вероятно, смягчило их сердца. Впрочем, главный врач в самом начале заверил меня: «К Рождеству вы будете дома»; такой он дал мне срок. Не знаю, буду ли я дома, но где-нибудь точно буду.
Я попрощался с рабочим, которого накануне оперировали. По словам врачей, операция прошла очень успешно; тем не менее выглядел он без пяти минут покойником.
Его жена непременно захотела, чтобы я попробовал пирог с яблоками, который муж был не в силах съесть. Я попробовал; пирог был восхитительный.
– Мужайся, парень! – сказал он мне на прощание. Я пожелал ему того же. Он был прав; мужество – это такая вещь, которая всегда может пригодиться.
Руан-Париж. Всего три недели назад я проделал этот путь в обратном направлении. Что с тех пор изменилось? Там, на краю долины, над деревнями и поселками по-прежнему поднимается дымок – как обещание безмятежного счастья. Трава по-прежнему зеленая. Солнечно, но иногда, будто для контраста, набегают маленькие облачка; свет скорее весенний, чем зимний. Но чуть дальше луга залиты водой, видно, как она подрагивает между стволами ив; сразу представляешь себе скользкую черную грязь, в которой вдруг увязают ноги.