— Эй, привет велосипедисткам!
Она резко затормозила и, соскакивая на землю, ссадила ногу до крови о железную педаль.
— Уй, черт!
— Прости, я не нарочно, — сказал я. — Даже не рассчитывал, что ты остановишься.
Она озадаченно подняла глаза:
— Но ты ведь меня окликнул.
Ее зеленые глаза сверкали и искрились. Я сразу заподозрил, что яркий цвет — от тонированных контактных линз, но мне все равно захотелось сочинить об этих глазах песню и, встав под дверью ее комнаты в общаге, запеть серенаду, а друзья ее пусть выскакивают из соседних комнат полуодетые и, одобрительно улыбаясь, толпятся вокруг.
— Ага, окликнул. Прости. Я вообще плохо контролирую импульсы. Окликнул — и все. Не знаю зачем.
Ее смех оказался низким, грудным. Смеяться она любила и умела, по всему видно. Навык. Она смотрела на меня, эта красотка, эта натуральная блондинка, эта девушка, с которой мне было совершенно не на что рассчитывать. Наверняка же откажет — пусть с улыбкой, — но откажет. И вдруг она сказала:
— У тебя пять секунд. Придумай, зачем остановил.
Мне выпал лотерейный билет. И он вселил в меня наглую надежду.
— Я подумал, нам есть о чем поговорить, — произнес я.
— Правда?
— Про велосипед, например. Никто, кроме тебя, тут на велике не катается.
— И что из этого?
— Думаю, это ты так стебешься над всеми. Иронизируешь.
— Ироническое катание на велосипеде? Что-то новенькое.
— Вообще-то велосипедный спорт идет в гору. Его собираются включить в программу Олимпийских игр.
— А у тебя всегда такие волосы?
Волосы у меня от природы густые, вьющиеся и стоят торчком — но не мелким бесом, а кольцами, этакими растянутыми, неупругими пружинами. В ту пору, в колледже, я за ними не очень следил.
— Чем выше волос, тем ближе к Богу.
— А я хромая, — вдруг сказала она.
— Что?
— Я поэтому и езжу везде на велосипеде. У меня одна нога короче другой, от рождения.
— Прикалываешься?
— Боюсь, что нет.
Она слезла с велосипеда и показала свою кроссовку, явно сделанную на заказ.
— Видишь, тут подметка толще? Больше чем на два сантиметра.
— Прости. Я — полный идиот.
— Ничего страшного. Ты же не знал.
— Кстати, меня зовут Джад. Джад Фоксман.
— А я — Джен.
— Если не возражаешь, я пока буду называть тебя велосипедисткой.
— Почему?
— Потому что по имени я тебя назову, когда поцелую.
Осаживать наглецов ей, кажется, было не впервой.
— А что, если никогда не поцелуешь?
— Тогда мне твое имя вообще ни к чему.
— То есть просто дружбы у нас не получится?
— Думаю, у такой девушки и без меня друзей хватает.
— У какой такой?
— У ироничной велосипедистки.
И тут она снова засмеялась — мгновенно, точно этот смех давно булькал у нее внутри и ждал удобного момента, чтобы вырваться на свободу. За шестьдесят секунд нашего знакомства мне удалось рассмешить эту девушку уже дважды — а я, начитавшись «Плейбоя», твердо знал, что красавицы хотят как раз таких мужчин, которые умеют их рассмешить. Ну, разумеется, эти мужчины должны смешить их после того, как обеспечат своим красавицам многократный оргазм твердым и ненасытным членом длиной не меньше двадцати двух сантиметров, причем на борту частного самолета. Но — была не была! Надежда у меня в груди потихоньку расправляла крылья, готовясь взлететь.
Я знал, что Джен для меня слишком красива и слишком уверена в себе. За последние годы мое скромное место под солнцем уже определилось: я состоял при нервозных девицах-неудачницах с темно-бордовой помадой на губах и кучей сережек в ушах, которые преодолевали накопившиеся с детства комплексы избытком алкоголя и разовыми перепихонами с хорошими, нелепо-кучерявыми еврейскими мальчиками. Таких эпизодов за два года колледжа было всего два, но поскольку тем мой опыт и ограничивался, я считал, что это и есть уготованный мне круг общения. Джен была совсем другая, а я, кстати, был совсем не ее тип. До меня, как потом выяснилось, она западала на обладателей дорогих спортивных машин — одаренных богатых наследничков с гладкими безволосыми телами, но они ее на тот момент разочаровали. Ее последний бойфренд, похожий на всех предыдущих, только чуть пониже, с безумным именем Эверетт, имел наглость заявить Джен, что из-за плохой осанки она выглядит непредставительно. Услышать такое от парня с впалой грудной клеткой и тощим, как карандаш, членом! А предыдущий ее парень, Дэвид, после зимних каникул объявил, что помолвлен и весной у него свадьба. Самолюбие Джен из-за этих историй изрядно пострадало, она начала мучить себя диетами, чуть не довела до анорексии, и тут — у нее на пути случился я. В нужное время и в нужном месте. Наконец-то у Бога и для меня нашелся подарок.
Впрочем, все эти подробности я узнал позже. А в тот момент понимал только одно: разговор, который должен был давным-давно закончиться, как ни странно, длился и даже обрел второе дыхание. Девушка, которая по всем законам вселенной давно должна была уехать, не просто продолжала стоять рядом, а потянулась ко мне, и сияющие улыбкой губы приблизились к моим… Это был не поцелуй даже, а мимолетное касание, но я успел ощутить, какая податливость, какая нежнейшая плюшевая мягкость таится в этих губах. Я влюбился. Серьезно. Так оно и было.
— Плохо контролирую импульсы, — пояснила она, гордая собственной отвагой.
— Джен… — Я медленно выдохнул и провел языком по своим губам, изнутри, где остался сладковатый восковой вкус ее помады.
— Джад.
— Пожалуй, я буду называть тебя велосипедисткой… до после секса.
Она снова засмеялась, в третий раз. Любители подсчетов знают: три — ключ ко всему. Хотя начинал я с нулевыми шансами. Впоследствии Джен будет клясться и божиться, что именно тогда и поняла, что выйдет за меня замуж. В том-то и проблема с желторотыми юнцами и девчонками: у них аберрация сознания. А виноват во всем Голливуд. Жизнь для них — этакая романтическая комедия, и, едва познакомившись с кем-то симпатичным, студент или студентка колледжа уже мечтают прожить с этим человеком жизнь и умереть в один день. Вот так и встретились хорошенькая блондинка, которая пыталась интересничать, бравируя своей легкой врожденной хромотой, и нервный лохматый юноша, который изо всех сил старался казаться умнее, чем был на самом деле. Их завораживал ритм неистово бьющихся в унисон сердец и пульсация пониже пояса. Тот безмозглый юноша жаждал близости слепо и отчаянно, не понимая, что стоит на пороге зарождающейся любви, и норовил шагнуть вперед, хотя на самом деле следовало спасаться бегством.
15:43
Входит Стояк с двумя волонтерами из Еврейского погребального общества при синагоге — они принесли все причиндалы для семидневного траура. Тихо, по-военному четко они преображают гостиную, после чего Стояк собирает в этой гостиной нас, трех сыновей и дочь усопшего. Перед камином стоят в рядок пять низеньких раскладных стульев: на крепкий деревянный каркас натянута выцветшая виниловая обивка. Зеркало над камином забрызгано каким-то мыльным белым спреем, вроде как облако на него осело. Вся мебель сдвинута к стенкам, по периметру комнаты, а на освободившемся пространстве расставлены белые пластиковые стулья — в три ряда, лицом к низким раскладным. На пианино стоят два старинных серебряных блюда. Сюда все люди, пришедшие выразить сочувствие скорбящим, могут положить пожертвования: для Погребального общества или для местного Общества поддержки больных раком детей. На каждом блюде уже лежит по нескольку одиноких купюр, для затравки. В просторной прихожей, на столике, рядом с монитором, который Венди установила, чтобы слышать Серену, уже горит толстая свеча, залитая в высокий стеклянный стакан. Свеча траура, свеча шивы. В стакане хватит воску на все семь дней.
Филипп пинает ногой один из низеньких деревянных стульчиков:
— Как мило, что магистр Йода одолжил нам стулья! Так у нас Звездные войны?
— На таких стульях сидят шиву, — поясняет Стояк. — Сидеть низко, ближе к земле, — это символ траура. Когда-то вообще на полу сидели. Но со временем послаблений становится все больше. Традиция не стоит на месте.
— Туда ей и дорога, — бормочет Филипп.
— А что сделали с зеркалом? — интересуется Венди.
— Если в доме траур, зеркала принято снимать или занавешивать, — поясняет Стояк. — Мы забелили это зеркало и все зеркала в ванных комнатах. Траур — время размышлений о жизни вашего отца, надо подавить в себе порывы к самолюбованию, отрешиться от всего земного.
Мы киваем, как кивают обычно туристы слишком ретивому экскурсоводу в музее: мол, заранее со всем согласны, лишь бы побыстрее отпустил перекусить.
— Незадолго до кончины ваш отец призвал меня в больницу, — произносит Стояк, который был когда-то дерганым круглолицым парнишкой, а теперь стал нервическим толстомордым дядькой с вечно красными щеками, отчего он кажется либо сердитым, либо смущенным. Уж не знаю, когда и какими путями Стояк обрел веру в Бога: закончив школу, я потерял его из виду. Не Бога, конечно, а Стояка. Что до Бога, наши с ним пути окончательно разошлись, когда я вступил в Младшую лигу и не мог больше посещать школу при Храме Израилевом — синагоге, куда мы ходили раз в год всей семьей на праздник Рош а-Шана, еврейский Новый год.