Это был вопрос. Никто не ответил. Толпа стояла, по-прежнему застыв, в спокойной растерянности и с непрочным уважением. Элла стояла, утопив сандалии в песке пляжа, пораженная, с таинственным видом, слезы текли по ее морщинистому лицу. Губы ее зашевелились, но она ничего не сказала. А над водой снова пронесся голос, величавый и красивый:
— Кто Достославный Царь?
Тут Элла — первая — громко воскликнула, воскликнула, воздев в сумрак руки, обратив глаза к небесам.
— Папаша Фейз! — выкрикнула она… — Папаша Фейз! О да, Иисусе, он Царь Достославный! Папаша Фейз! Да, Иисусе, о да!
Это было все равно как первый залп фейерверка, и за выступлением Эллы последовал взрыв криков — включились все. Точно вскрик Эллы был тем, что им требовалось, и все они тоже начали кричать:
— Папаша Фейз! Папаша Фейз, он Достославный Царь! Выходи же, Папаша, выходи, Папаша!
Постепенно толпа замерла, поскольку тот мужчина жестом призвал к молчанию; Элла успокоилась последней: она продолжала снова и снова выкрикивать, пока вместо голоса у нее не появился писк:
— Да, Папаша Фейз, он Достославный Царь, да, Иисусе! — и пока сестра Адельфия, сама на грани истерики, немного не утихомирила ее, сказав:
— А теперь помолчи, сестра, нас еще многое ждет!
И она умолкла, грудь ее вздымалась, она перебирала свое одеяние, тюрбан у нее съехал, и по щекам текли слезы.
Затем по воде снова пронесся голос мужчины:
— Он и есть Достославный Царь!
Он кивнул — резко, быстро и в развевающемся одеянии спустился по лесенке в воду. Такой спуск, казалось, был для него презренным и полным унижения; если бы в этот момент у него появились крылья и он взмыл бы в небо, никто не был бы поражен — таким, казалось, был он наделен самовластием и чудесами. Но несмотря на его властный голос и манеру держаться, это была лишь прелюдия к грядущему чуду, так что его неожиданный спуск казался не унизительным, а лишь таким, как надо. И последовавшее ожидание, которое, казалось, длилось часами, а на самом деле было минутой или около того, произвело еще более драматическое впечатление, чем появление человека в голубом. Все люди какой-то момент стояли, перешептываясь:
— Бог мой, вот это представление!
— А как он говорил!
— Вы только посмотрите на него, как он там стоит!
Но постепенно до них дошло, что Папаша Фейз все не появляется.
— Почему Папаша не приходит!
Они утихомирились, нервничали — время шло. Чайки кружили над головой, и краб заспешил к берегу, вытянул одну блестящую голубую клешню и попятился в мелководье. Элла не сводила взгляда с плота, смотрела на элегантных драконов, на кресты и вышитые крестом деревья, и чудных, съежившихся львов; она молчала — ее глаза, пожелтевшие от слез, демонстрировали идеальный покой, запредельное понимание. Стонволл расчесывал пустой оболочкой краба волосы Дорис, а она хныкала; Ла-Рут молча забрала панцирь краба.
— Где же Папаша-то? — сказал кто-то.
И тут началось — взвыла труба. Появилась воздетая вверх рука в малиновом одеянии, и над водой зазвучала одна нота. Рука опустилась, занавес раздвинулся, и появился Папаша Фейз. Толпа шелохнулась, и люди заулыбались, но соблюдали почтительную тишину. Он стоял перед ними, человек-бочонок, черный — чернее быть не может, в таком же простом белом одеянии и, как все. Он стоял у края плота, улыбаясь, по-отечески милостивый; будь он белым, его можно было бы принять за сенатора с его добродушно-насмешливыми, застенчивыми, однако дружелюбными глазами и доброй улыбкой. У него не было тюрбана, голова его была без единого волоса и блестела как пуля; руки у него были маленькие — не больше, чем у ребенка; он вытянул их перед собой, мягко — скорее взывая, чем приказывая. Затем он заговорил. Слова были произнесены хриплым голосом, но они были добрые и успокаивающие, и он изливал их на толпу, затрагивая людей почти ощутимо, так что, казалось, слышно было, как вздрагивают люди, но он словно проливал на них райскую жидкость, ласкающую и божественную.
— Утешьтесь. — Мягко.
Он помолчал, глядя на них с улыбкой добрыми глазами, в которых горел огонек.
— Утешьтесь, — сказал он снова хриплым, задыхающимся голосом, но слово было ласковое и пронеслось над водой с бесконечной нежностью. Он снова помолчал, поднял руки вверх, к небу. — Утешься, народ мой!
И ударил себя в грудь ладонью. Этот жест тоже показался не столько высокомерным или помпезным, сколько просто подходящим, само собой разумеющимся и идеально соответствующим его доброжелательной улыбке. Глухой звук удара эхом пронесся над водой, и он заговорил снова:
— Обратитесь к вашему Богу.
Он опустил руки по бокам, простоял так еще минуту, молча и созерцая, глядя добрыми глазами, в которых горел огонек. Люди стояли, застыв, и ждали его следующих слов. Оркестр шевелился, неловко чувствуя себя в воде; старейшина стоял под Папашей по пояс в воде, окидывая толпу быстрыми презрительными взглядами. Тут Папаша Фейз снова заговорил. Они знали, что он скажет, смотрели, как он стоит, спокойный и благостный, и слова — вопрос — не успели вылететь из его рта, как они уже кричали, отвечая ему.
— Кто любит тебя, народ мой?
— Ты, Папаша. Папаша Фейз! Ты любишь нас! Ты, Папаша!
Элла присоединилась к остальным, она протянула руки, и глаза ее были мокры от счастья, словно она могла силою своей воли притянуть его через разделявшую их воду в свои объятия.
— Ты, Папаша! Ты Иисус, ты любишь нас!
Но Папаша Фейз, поведя рукой, вежливо призвал их к тишине. Он громко сдавленно хихикнул — они слышали это, видели, как он, приложив руку к подбородку, радостно рассмеялся, продолжая смотреть на них своими дружелюбными, веселыми глазами.
— Верно, — сказал он.
Помолчал, продолжая посмеиваться.
— Ей-богу, верно.
Он перестал смеяться, но улыбка оставалась на его лице, и он, забавляясь и несколько удивляясь, покачал головой.
— Это уж точно! — сказал он.
И все снова рассмеялись. Где-то вдалеке прозвучал гудок грузового судна: скоро станет темно. Красные огни на воде исчезли, теперь на ней лежали лишь зеленые сумерки и бледнейший розовый отблеск исчезнувшего, закатившегося солнца. Папаша Фейз распрямился. Его обращение сначала было прямым, но дружелюбным, он был почти как дядя или рассказчик, беседующий с детьми. Раз или два он умолкал, чтобы посмотреть на свои наручные часы, и только постепенно голос его стал утрачивать свое успокаивающее, интимное звучание и обретать подлинное величие, врожденную победоносность. Толпа слушала, переступала по песку, и он говорил, а некоторые пожилые женщины — в том числе Элла — молились, закрыв глаза.
— Мы знали тяжкие времена, народ мой, — говорил он, — все эти годы. Мы пережили войну, и заразные болезни, и изгнания. У нас была чума, и рабство, и люди в цепях. Израильтяне пострадали в стране фараонов и в стране Навуходоносора[35]. И народ лег в пустыне и завопил: «Горе нам, обиженным, наша рана тяжелая, и на что нам теперь надеяться? Они подойдут к братской могиле, где мы будем лежать все вместе в прахе». И люди громко плакали: «Мой Господь, мой Господь, почему Ты забыл меня?» Люди были сильно ранены, и они говорили: «Наше наследие отдано чужестранцам, наши отцы грешили и не грешили, и мы унаследовали их грехи». А народ хочет видеть чистую воду в реке жизни, прозрачную как кристалл, текущую от трона Господа и Агнца. Они стоят на разоренных улицах и говорят: «Господи, яви мне такое откровение, где не будет ни ночи, ни необходимости в свече, ни солнечного света. Яви мне это, Господи, ибо наша боль горестна, и на пути у нас стоит забор, так что нам не пройти, и дорога наша темна».
Теперь народ Израиля пошел на войну, — продолжил он, прислонясь к одному из золоченых столбиков. Над ним в сумерках светилась лампочка, освещая слово «ЛЮБОВЬ»; Элла в экстазе, закрыв глаза, простонала дрожащим голосом:
— Аминь!
Где-то ей вторила женщина:
— Война. Аминь! Да, Иисусе! — И слова эти пронзительно прозвучали в наступавшей темноте.
— Теперь люди пошли на войну и сбросили атомную бомбу на Страну восходящего солнца, и солдаты возвращаются домой, наглотавшись славы, под грохот барабанов и звон колоколов. — Он снова помолчал; глаза его, став печальными, ласкали толчею. — Что ж, народ мой, мне кажется, что нам еще предстоит пройти длинный путь. Рука Господня против грешных и несправедливых, и свеча нечестивцев задута. Но пройдет еще много времени, и глаза народа увидят их уничтожение, и они глотнут гнева Всевышнего. И они увидят время ненависти и время войны, как сказал проповедник, и они услышат шум битвы на Земле, и будет великое разрушение. «О, Владыка, — пойдут они и будут кричать. — О, Владыка, я угнетен, выручи меня! Я воркую как голубь, глаза мои не смотрят больше вверх! Услышь мою молитву, Владыка, и пусть моя молитва проникнет в Тебя! Не отбирай у меня опять мою свободу, Владыка, не отбирай ее!»