Да нет, ты не подумай, сказал я ему, не свинья же я и Виктору вполне благодарен за то, что все эти годы он не лез в душу, не качал права и вообще оказался очень приличным мужиком. Могло ведь и хуже быть. Но… при чем тут мой паспорт и моя фамилия? Нет, правда, мне не жалко, но не могу же я приписать себе фамилии всех хороших знакомых, верно, па? У меня есть собственный отец и собственная фамилия, и, ей-богу, и тот и другая меня вполне устраивают…
Я матери так и сказал, когда она допекла меня этими намеками. И надо было видеть, что тут началось! Слезы, капли Вотчала, щупанье пульса — она специалист по части истерик.
Ладно, думаю, я вам устрою двойную фамилию! Пошел и устроил. Приношу домой паспорт, показываю, и тут начинается второй акт трагикомедии, на сей раз в главной роли — кто бы ты думал? Виктор!
Вот уж не подозревал, что ему есть дело до того, чью фамилию я буду носить — твою или его.
Он заперся в ванной и сидел там полдня. Надо было видеть эту картинку, мать прыгала у дверей ванной, как квохчущая курица: «Витя! Витя!» — а оттуда шаляпинское такое рычание: «Я брре-эюсь!»
Умора… Что ты на меня так глядишь?.. Да нет, просто лицо у тебя какое-то странное, сказал я ему… И смотри ты на дорогу, бога ради, охота живым до дома добраться…
…Так вот, мужик, насчет того, кого я не видел на горизонте. Первый раз он появился в день, когда тебе исполнилось три года. К этому времени я напрочь забыл, что ты не моя кровинка. То есть не то чтобы забыл. Очень редко эта бесстрастная, обесцвеченная временем мысль всплывала, как совершенно посторонняя информация. Как, скажем, сообщение о встрече глав двух европейских государств или о строительстве атомной станции где-то в Швеции — нечто безусловно существующее, но не имеющее к нам с тобой ни малейшего отношения. Я любил всюду таскать тебя с собой — по магазинам, на работу, в поликлинику. Ты был общительным, забавным мальчуганом и мгновенно заводил знакомства со всяким, кто обращал на тебя внимание.
И обязательно в очереди находилась детолюбивая бабка, подпавшая под твое обаяние.
— Сразу видать — папин сын, — благосклонно замечала она, когда ты с размаху влетал в мои колени.
— А что — похож? — спрашивал я, с горделивой небрежностью вороша твои пушистые волосы.
— Вылитый, — убежденно отвечала она. И в моем сердце, на донышке, в глубине, ее слова отзывались тихой и сладкой болью…
В день, когда тебе исполнилось три года, мы до изнеможения кутили в детском парке, и все аттракционы работали на нас. А на обратном пути заехали на птичий рынок и купили Главный Подарок в литровой банке: двух жемчужно-серых гурами, двух кардиналов и парочку радужнохвостых гуппи.
Тебе давно пора уже было спать, ты устал от длинного, утомительно-веселого дня рождения и плелся за мною, похныкивая от усталости и перевозбуждения. Когда мы завернули в наш двор, я остановился, чтобы взять тебя на руки, и в этот момент на лавочке возле песочницы увидел человека, чем-то мне знакомого. Я скользнул по нему взглядом и отвел глаза, но в следующую секунду память вдруг огрела меня жгучей оплеухой, и я вспомнил все: давний день рождения, и Тарусевичей, и незнакомую чету, случайно пришедшую на огонек.
Словом, это был твой отец. И он смотрел на тебя не отрывая глаз.
Уж не знаю как, должно быть, ладони вспотели — банка выскользнула у меня из рук и грохнулась об асфальт.
Они бились в лужице — жемчужно-серые гурами, красавцы кардиналы и парочка радужнохвостых гуппи. Ты потрясение смотрел на их предсмертные прыжки и вдруг заревел — густым протяжным басом. Вот тогда, мужик, у тебя был бас. Тогда, а не сейчас. Сейчас все-таки баритон…
Я подхватил тебя на руки и пошел, плечами заслоняя от взгляда человека на лавочке. И хоть для этого, мужик, у меня были достаточно широкие плечи, все равно я чувствовал себя серым гурами, бьющимся об асфальт в предсмертном ужасе.
Когда мы пришли домой и ты наконец был успокоен, накормлен и уложен, я вошел в комнату твоей матери и бесцветным, ровным голосом сказал, чтоб предупредили кого следует, если еще раз увижу в нашем дворе… и не в нашем тоже… если увижу вообще, даже случайно, на другом конце города, — словом, все, что обычно говорят люди в бесправном и беспомощном положении вроде моего…
С того дня я постоянно чувствовал себя зверем, обложенным охотником. И при мысли об этом меня дрожью прошибала ярость зверя, у которого отнимают детеныша. Тогда я не знал еще, что отец твой вовсе не охотник, а тот же зверь, обложенный, как и я, азартной судьбою.
Второй раз она сшибла нас на даче.
В то сырое сумрачное лето тебе исполнилось пять, ты скучал без дворовых приятелей, и с самого утра, едва становилось очевидным, что и сегодня погода не задалась, ты сидел на веранде, вяло выкладывал из кубиков бастионы и ждал моего приезда из города.
Унылое лето я расцвечивал для тебя бесконечными историями про лесника Михеича и его верных зверушек.
Этот Михеич выходил у меня помесью лихого ковбоя с дедом Мазаем, а каждая очередная история напоминала походный суп, в который бросают все, что есть под рукою, — тушенку, рыбные консервы, колбасу, макароны. Но ты поглощал это варево с неизменным восторгом.
Очень скоро Михеич мне осточертел, но вечером, едва я переступал порог террасы, ты бросался ко мне с радостным воплем, предвкушая очередную порцию похождений. После ужина я укладывал тебя на квадратную, с цветастыми занавесками кровать, заваливался рядом, измочаленный после рабочего дня, магазинов, очередей, электричек, ненавидя Михеича и его зверюшек и вяло соображая, куда бы еще послать героя и зачем.
В этом придуманном мною лесу кроме добродетельного ковбоя Михеича и его смекалистой внучки Мани действовала еще разная коммунальная сволочь — лешие, ведьмы, водяные, домовые, а также представители животного мира всех широт, от белого медведя до крокодила.
Сейчас уже не помню, какие именно перипетии выпадали на долю героев, но недели через две я выдохся и каждый день клянчил у сослуживцев какой-нибудь свежий сюжетик на вечер для Михеича.
В то воскресенье, когда ты немилосердно рано разбудил меня, хлопая ладошкой по носу, по губам, по закрытым векам и повторяя: «Папа, я встал, папа, я проснулся, открой глаза, скорей, на окнах капнушки просохли», — в то воскресенье впервые за много дней показалось солнце. И к полудню оно жадно слизало влагу с кустов и трав, просушило ступеньки крыльца и выкатилось на ребристые крыши дач.
Мы пошли гулять и на радостях долго бродили с тобою, забрели на соседнюю станцию, вышли к рынку и купили у опрятной бабки два больших соленых огурца. Домой вернулись голодные, намаявшиеся и очень довольные жизнью.
Твоя мать накормила нас обедом и ушла на станцию за продуктами, а мы с тобой завалились спать, предварительно, конечно, обсудив небольшое ограбление лесной избушки коварной, но довольно симпатичной Бабой-Ягою.
— Знаешь, какое мое самое любимое счастье? — пробормотал ты, уже осоловев. — Спать, гулять и кушать…
Наконец ты уснул, а я лежал рядом, привалясь щекою к твоему русому пушистому затылку, смотрел в окно и думал — сейчас не помню, конечно, о чем.
Сквозь дрему я услышал, как скрипнула калитка, прошелестели по траве чьи-то шаги. Не знаю, каким чутьем, каким звериным чутьем я почуял неладное, но вдруг открыл глаза и резко повернул голову к окну.
Там, приблизив к стеклу лицо и соорудив из ладоней козырек, с жадной тоской вглядывался в комнату твой отец. Две-три секунды, оцепенев, мы глядели друг на друга. Кровь бухнула в мои виски, подбросила меня, швырнула к двери, я шибанул ее кулаком и вылетел во двор.
Твой отец убегал по тропинке к калитке. Я бросился за ним — догнать… Избить? Убить? Не знаю, не догнал, слава богу. Он удивительно быстро бежал для своей довольно внушительной комплекции. Впереди мелькали мокрые пятна на рубашке, багровая от напряжения блестящая лысина.
Выбежав на главную улицу дачного поселка, я столкнулся с нашей соседкой, и обалделое выражение ее лица меня остановило. Я вдруг увидел со стороны, что в трусах и майке мчусь по улице за лысым дядькой.
Я остановился, свернул в переулок и там, под забором чьей-то зеленой веселенькой дачки, долго сидел в траве, опоминаясь.
Тоска и страх стояли по обе руки от меня, тоска и страх… Надо было догнать его, сказал я себе, догнать и вытрясти его жалкую душонку. Чтобы неповадно было шляться крадучись по чужим дачам, высматривать чужих сыновей.
Тоска и страх с обеих сторон вкрадчиво взяли меня под руки и повели по переулочку к нашей даче. Но было еще одно чувство, которое сверлило мою душу, о которое я спотыкался, как о сухую корягу. И я вдруг понял, что это — жалость. К покрасневшей от напряжения лысине, к мешковатой, нелепой в беге фигуре.
Дерьмо, сказал я себе, это ты здесь чужой, а он пришел взглянуть хоть одним глазком на свою женщину и своего ребенка. Это ты здесь дутый хозяин положения, на самом-то деле ничего тебе здесь не принадлежит. Все у тебя — понарошку, как у липового ковбоя Михеича. Липовая жена, липовый сын…