А я из своей бутылки пил. Цира иной раз и из моей бутылки глоточек-другой ухватывала.
И было нам почему-то весело. Хотя по-настоящему беззаботная рожа только у Мурзика была, а мы с Цирой делали вид, будто нас разные производственные заботы одолевают.
Да только Мурзик-Хашта нам не верил.
Да мы и сами себе не очень-то верили.
Придя домой, Хашта сразу на кухню направился — ставить чайник. Загремел там жестяными коробками. Крикнул:
— Может, кофе сварить?
Цира, обессиленно пав на диван, потребовала кофе. А я — чаю.
— Пон'л, — сказал Мурзик из кухни.
Цира покачала в воздухе ножками. Я наклонился над нею и снял сперва один сапожок, потом другой. У Циры была мудреная шнуровка на сапожках, о сорока дырочках, если не больше. Потом я вынул Циру из ее легкой беличьей шубки.
Цира улеглась на животе и лениво взялась за мурзикову книгу «Солдат и королевна». Полистала. Посмотрела картинки.
С кухни доносился голос Мурзика. Он варил кофе и, не стесняясь, распевал очередную каторжную песню.
— Мурзик! — крикнул я, перекрывая пение. — А ты что, и в офисе это поешь? Когда подметаешь?
Мурзик на миг прервался.
— Ну, — сказал он. — А что, это нельзя?
— Можно, — сказал я. — Только не очень прилично.
— Да ну еще, — проворчал Мурзик. И возобновил пение.
Цира вдруг громко фыркнула и отбросила мурзикову книгу.
— Ты чего? — спросил я, садясь рядом.
— Ничего...
Я взял «Солдата и королевну». Цира перекатилась на спину и уставилась в потолок. С потолка на нее уставился паук.
Цира любит пауков. Считает, что пауки — к счастью.
Паук, подумав, повис над Цирой и немного покачался на невидимой нитке.
Я долистал мурзикову книгу. Повесть для малограмотных «Солдат и королевна» заканчивалась так, как и положено сказке: «...И стали они жить-поживать, добра наживать».
А под цветочком и яблочком в корзине с бантиком — финальной виньеткой — корявым почерком Мурзика было дописано: «...И ТРАХОЦА».
ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЯ:
1. Вавилонская повесть; хронологически идет после «Священного похода».
2. Стихи, которые не Киплинг, принадлежат — предположительно — кому-то из Ленинградского рок-клуба времен перестройки; считая их гениальными, выражаю автору глубочайшее восхищение.
3. Огромная признательность моему другу и военному консультанту — Вячеславу Сюткину.
— Слушатель Мясников!
— Я!
— Кто вводит в большой и
густо застроенный город
при штурме тяжелую
бронетехнику?
— Кретин!
«Самовар»
У старшего сержанта Пакора не было яиц. Это весь эскадрон знал. Одно время поговаривали даже, будто командир эскадрона, высокородный и многочтимый Санбул пытался представить его на этом основании к правительственной награде, но в верхних инстанциях решили иначе.
Пакор служил в легендарной Второй Урукской Танковой. Ветеранов бесславной, прямо скажем, войны с грязнобородыми эламитами и их вождем Нурой, пророком и террористом, там оставалось немного. Кроме Пакора, еще двое. Пакор оставил свои яйца Нуре — так вышло.
Пакор служил в дивизии девятый год. Сперва незатейливо — по призыву Отечества, потом — вследствие бессвязных эпизодов, которые чрезвычайно усложнили бы ему жизнь на гражданке.
А рядовой сверхсрочной службы Ахемен вообще ничем примечательным не знаменит. Даже и зацепиться-то не за что. Смазлив только.
И вот как-то ранним весенним вечером месяца адарру — и не вечером даже, а тихим послеобеденным временем, когда небо уже начинало выцветать, а тающий снег пробуждал в душе пьяноватую, неопределенную грусть, — занимались оба профилактическим ремонтом родимого танка Ур-812, разобрав двигатель не где положено, а как пришлось — то есть под стеной штаба эскадрона.
Последние годы Величия одряхлели и минули для Вавилонской Империи, и вместе с ними обветшали и нравы, и танки, и даже незыблемое здание штаба, выстроенное из толстого стекла и серого бетона.
Неспешно собрали двигатель, оставив на асфальте промасленную тряпку и несколько жирных пятен. Решили передохнуть. Ахемен порылся в кармане, извлек мятую пачку дешевеньких папиросок «Халдейканал», прикурил. Пакор выковырял из той же пачки толстыми запачканными пальцами вторую, прикурил от ахеменовой.
— Говорят, учения в этом году рано, — заметил Пакор.
— Кто говорит?
— Прапора.
Ахемен плюнул — без души, злобясь на начальство по голимой привычке.
— Опять мокрую глину на блюхо мотать.
— А пошли они все на... — беспечно молвил Пакор и поглядел на танк. — Я заведу, а ты послушай.
Он оставил Ахемена докуривать и сел в танк, шоркнув по люку толстым задом, обтянутым нечистой пятнистой зеленкой.
Танк страшно загрохотал, смердя. Ахемен прикурил от первой вторую.
Из лобового люка показалась румяная рожа Пакора с темным пятном на щеке. Уже успел нахлобучить шлем.
— Знатно, блин, ревет, — прокричал Ахемен.
Пакор ухмыльнулся.
В окне второго этажа штабного монстра, между фикусом и выцветшим плакатом «Техника штыкового боя», мелькнул высокочтимый Санбул. Грохот и вонь в сладкий послеобеденный час ему явно не нравились. В принципе, правильно. Пакору они бы тоже не понравились.
Встретившись взглядом с рядовым Ахеменом, командир эскадрона гневно показал скрещенные руки: глуши, мол, и немедленно.
— А пошел он, — все тем же тоном произнес Пакор, тоже поглядев на мелькающего за стеклом Санбула.
Ахемен бросил папироску, не затушив, в лужу. Пакор исчез в танке. Танк дернулся, дал задний ход, наехал на раскисшую клумбу.
В люке снова показался Пакор.
— Залазь, — проорал он Ахемену. — Прокачу.
— Ты че, охренел? — спросил Ахемен. Но к танку приблизился. Огладил знакомую броню, номер Ур-812, выведенный белой краской на зеленом боку.
— Залазь, говорю, — повторил Пакор. — Давай, пока не передумал.
— Придурок, — сказал Ахемен. Но в танк забрался. Нашел второй шлем, обрел средство общения в оглушительно грохочущем, вонючем и темном мире.
— Удобно? — осведомился Пакор с идиотской предупредительностью. Ну точно, ебанулся старший сержант.
Пакор хозяйски оглядел тесное, густо пропахшее солярой пространство. Выбросил скомканную газету с налипшими кровавыми пятнами прошлогодних комаров. Потянул за рычаг.
Здесь, внутри, танк не казался громоздкой машиной, которую некому чинить, потому что механик пошел под суд за многочисленные кражи ведомственного имущества, а другого механика пока что не пригнали. Здесь танк казался больным, странно печальным зверем. Он благодарно отзывался на прикосновения крупных, пухлых, измазанных мазутными маслами рук Пакора.
Ахемен смотрел, как здание штаба слегка накреняется и отползает назад, как проплывает мимо бесконечное двухэтажное желтое здание казармы с облупившимся призывом на уровне окон второго этажа служить Отечеству как завещали нам боги. Миновали голые высокие тополя, раздавили сиротливую крашеную лавочку, тонущую в необъятной луже.
Ахемен радостно улюлюкнул, когда танк подполз к КПП. Оттуда, обремененный автоматом, выскочил первогодок. Уши у него багрово засверкали из-под каски. Не снимая автомата с шеи, замахал стволом перед носом у танка, приказывая повернуть.
— Угу, — отреагировал на это Пакор, непонятно лыбясь. — Щас...
Первогодок в последнее мгновение отскочил в сторону и заорал что-то, надсаживаясь. Ахемен принялся тихонько насвистывать.
— Цыть, — сказал ему Пакор. — Насвищешь свищ в задницу.
Ахемен замолчал.
Страдая от праведного гнева, первогодок дал короткую очередь в голубые небеса.
— Дурак, — заметил Ахемен.
Победно ревя, танк снес хибару КПП и оказался на улице.
x x x
Bos-bos-bos-bos.
Uns're Panzer dringen los.
Мчится дикий паровоз
В гору горя, в море слез!..
Беснуясь в исступленной радости, они орали старую солдатскую песню, безбожно мешая халдейские и ашшурские слова. Ашшурский — язык возможного противника — знали в Вавилонской армии худо-бедно почти все, а песня-то на обоих языках одна и та же, долгая, разудалая и безнадежная.
Пакор услышал ее впервые восемь лет назад, по первому году. После добавилось еще с десяток куплетов, пока топтался за колючкой — сперва у своих, потом у Нуры.
Ахемен ее тоже по первому году запел, только на пять лет позднее Пакора.
И тот первогодок с пунцовыми ушами — тоже, небось, сейчас осваивает.
День-ночь, день-ночь,
Мы идем в Ниневию,
Пыль-пыль-пыль-пыль
От шагающих сапог,
Was willst du, armer Teufel, noch?
Забыл нас дьявол, забыл и бог,
И только
Пыль-пыль-пыль-пыль
От шагающих сапог.
Танк, грохоча, мчался по предместью — мимо крашеных дощатых заборов, облепленных объявлениями. За заборами, в окружении убогих садиков, подслеповато щурились низенькие домики — перезимовали, бедняжки.