Только что сообразил, что второе бегство Хартли, как, впрочем, и первое, можно истолковать совсем по-иному. Что-то в этом духе, кажется, имел в виду Джеймс. Когда Хартли сказала, что ей пришлось защищаться мыслью, будто я ее ненавижу и осуждаю, она добавила, что «всегда чувствовала себя виноватой». Когда она сказала, что ей нужно быть уверенной в том, что между нами все кончено и «умертвить это в памяти», я вообразил, что мой образ, разгневанный, враждебный, призван смирить ее старую любовь и ту притягательную силу, которая еще могла от меня исходить, потому что жить, ощущая эту силу, ей было бы слишком тяжело. Но может быть, ее держала в плену не любовь, а именно это чувство вины? Неотступное чувство вины может длиться годами и вселять жизнь в призрак того, перед кем мы виноваты. А что, если это чувство могло даже симулировать глубоко запрятанную любовь? Может быть, Хартли все эти долгие годы сама не знала, почему ей так больно обо мне думать. Наверняка ей тогда было страшно и трудно уйти от меня, предать наши две нерасторжимые жизни и наши истовые обеты. «Я только так и могла уйти, иначе было нельзя, это было нелегко». Может быть, отзвуки этого предательства продолжали отдаваться в ее сознании как отзвуки изначального взрыва вселенной?
Пока не пришла пора определить это чувство, откуда ей было знать, что именно ее терзает – тот взрыв, или вина, или любовь?
Потом неожиданно опять появился я и яснее ясного дал ей понять, что не ненавижу и не осуждаю ее, что по-прежнему ее люблю и не таю обиды. Первым ее откликом были благодарность, облегчение, а они породили ощущение воскресшей любви. Может быть, с этим ощущением она и пришла ко мне в тот вечер поговорить о Титусе. А я по своему опыту с Перегрином знаю, что виноватым можно себя чувствовать не потому, что согрешил, а потому, что тебя обвинили! Хартли, когда воображаемые обвинения отпали, сперва почувствовала благодарность, симпатию. Но когда сознание вины и порожденная им взрывчатая, пульсирующая напряженность пошли на убыль, обнажилась глубже запрятанная сущность ее отношения ко мне. Ведь бросить меня ей было очень трудно, и мотивы для этого у нее, конечно же, были нешуточные. Ей потребовалось много мужества, чтобы убежать к тетушке в Сток-он-Трент. Почему же она ушла? Потому что я был влюблен, а она нет; потому что я просто недостаточно ей нравился, потому что был слишком властен, «все командовал», как она выразилась. Я тешил себя мыслью, что воскрешаю в ней старую любовь, а любви-то этой и не было. С освобождением от чувства вины проснулась спасительная давняя обида, вновь сказалась та холодность, которая в прошлом и дала ей силы уйти и искать своего счастья по новому адресу. И возможно, по этому новому адресу она вскоре пережила сексуальное пробуждение, которое я оказался неспособен в ней вызвать.
Но эти соображения слишком смахивают на кошмар. Уж лучше решить: «Этого я никогда не узнаю».
Приезжали сотрудники Британского музея и увезли все восточные книги. С вожделением поглядывали и на остальное добро. Один хотел было поближе рассмотреть шкатулку с демоном, но я что-то крикнул и удержал его. Те книги Джеймса, что еще остались и сделались теперь заметнее, – это главным образом исторические труды и поэзия на европейских языках. (Произведений Миларепы я не нашел, он ведь, кажется, итальянский поэт?) Романа ни одного.
Я распаковал часть своих книг, но вид они имеют какой-то жалкий и легкомысленный, и никогда им не заполнить эти пустоты на полках. Значит, квартира Джеймса будет постепенно оголяться, как дворец Аладдина?
Письмо от Жанны, приглашает в гости в Иран, где ее муж (он курд или что-то в этом роде) – туземный царек. Не хватало мне только стать жертвой какого-нибудь crime passionel*.(* преступление на почве ревности (фр.))
Слава тебе Господи, Шрафф-Энд наконец продан -неким доктору и миссис Шварцкопф. Желаю им лучше меня ужиться с тамошней нечистой силой.
Розина, по последним сведениям, живет в каньоне близ Лос-Анджелеса с женщиной-психиатром. Слышал, что этот болван Уилл Боуз получил рыцарское звание. Приятно сознавать, что я никогда не жаждал таких почестей.
Этой ночью мне снилось, что Хартли умерла, что она утонула.
Еще одно письмо от Анджи.
Поговорили о Хартли с Лиззи, и, хотя ничего важного не было сказано, сердцу стало легче, как будто его очень осторожно вскрыли скальпелем. Когда-то я назвал Хартли «фантазеркой», или это Титус так ее назвал, но каким же фантазером оказался я сам! Это я предавался фантазиям, я, великий маг и волшебник. Теперь-то, задним числом, я понимаю, сколько всего привнес от себя, когда читал мною же выдуманный текст, а не смотрел на реальные факты. Хартли сказала правду – наша с ней любовь не была частью реального мира. Она была вне пространства. Но сейчас меня поражает другое: ведь в какой-то момент, чтобы стало легче дышать, я решил чуть ли не тайком от самого себя считать Хартли лгуньей. Чтобы избавиться от бремени моей злосчастной любви, я бессознательно схитрил, как то свойственно всякому законченному эгоисту, и в целях самозащиты стал относиться к ней как к несчастной сварливой истеричке; и эта брезгливая жалость, в которой я пытался усмотреть некое духовное сострадание, помогла мне вырваться на волю. Я не выдержал вида хныкающей жертвы, запертой в ужасной комнате без окон, которая до сих пор мне снится. Воображение моей любви поставило крест на реальной Хартли и утешилось высокой абстракцией нерассуждающего «всеприятия». Этим я и спасся.
В нашем разговоре Лиззи, между прочим, сказала: «Конечно, со стороны брак может казаться кошмарным, а на самом деле ничего плохого в нем нет». Верно, все верно. Но разве у меня не было доказательств? Я, разумеется, не рассказал Лиззи, как подслушивал под окном и как Хартли раз за разом повторяла: «Прости меня, прости, прости». Бен так и не нашел себе места в гражданской жизни. Он получил медаль за то, что убил множество людей в лагере для военнопленных в Арденнах. Говорили о ненужной жестокости. Есть люди, лучше других умеющие убивать. Хартли сказала, что согласна насчет жестокости Бена, но эта ложь могла быть подсказана лояльностью или безотчетным страхом. Запах страха, мне кажется, всегда можно распознать. Куда могут завести такие рассуждения и в каком свете они могут хотя бы приблизить к истине? Воображение любви уперлось в запертую дверь. Ограниченность и неточность памяти исключают возможность окончательных примирений. Но несомненно то, что Хартли пережила тяжелые минуты, и несомненно, что она, как я и предполагал вначале, иногда жалела, что потеряла меня. Она пришла ко мне, прибежала, это не было сном. Не бесплотный призрак я обнимал в тот вечер. И в тот вечер она сказала, что любит меня. Моя мысль, что в ней якобы проснулась «изначальная обида», слишком уж хитроумна. Когда доискиваешься правды, всегда рискуешь запутаться в хитроумных домыслах. Порой не следует пытаться приподнять ее покрывало. Разумеется, эта книга – повесть о любви. Хартли не сумела стать моей Беатриче, и я не сумел найти в ней спасение, но в самой идее не было ничего бессмысленного или недостойного. Мою жалость к ней не обязательно считать уловкой или дерзостью, она, в конце концов, может существовать и дальше как простенький, незаметный бескорыстный сувенир, имеющий в моей жизни уже не первостепенное, но непреходящее значение. Прошлое хоронит прошлое и должно закончиться молчанием, но молчание это может быть осознанным, не слепым. Возможно, это и есть то последнее прощение, о котором говорил Джеймс.
Вчера мне приснилось, что я слышу голос мальчика, поющий Eravamo tredici. Когда я проснулся, нелепый припев «пима-пома-пима-пома» все еще как будто звучал за стеной. Как по-иному я относился бы к своим богатствам, если бы Титус был жив! Распаковал еще часть своих книг, и мне попалось роскошное издание любовной лирики Данте.
Какие несчетные цепи роковых причин и следствий раскинули по земле человеческое тщеславие, ревность, жадность, трусость, чтобы другие люди о них спотыкались. Странно подумать, ведь, переселяясь к морю, я воображал, что расстаюсь с мирской жизнью. Но не успеешь отречься от власти в одном ее виде, как она уже нужна тебе в другом обличье. Возможно, в каком-то смысле у нас с Джеймсом были одни и те же проблемы?
Я очень стараюсь запомнить все, что говорил Джеймс, но оно, как нарочно, с невероятной быстротой улетучивается из памяти. Без его книг квартира выглядит уныло. Зимой здесь, думаю, будет холодно. Дни уже стоят пустые, желтые. Нужно поучиться поднимать температуру тела путем душевного напряжения!
* * *
Опять побывал у врача, он все еще не находит у меня никаких болезней. А я уж подумывал, не предвещают ли мои мудрствования полный физический распад. Сегодня с утра льет дождь, и я не выходил из дому. Моих запасов риса, чечевицы и оранжевого пепина мне хватило бы на всю зиму. Телефону я все еще не разрешаю звонить. Что ж, остался я наконец один, как и входило в мои намерения, и ничто и никто уже не связывает меня с жизнью? Исторический процесс завершен?