Сношение всегда было молчаливым, ни до него, ни во время, ни после слов не существовало. Поэтому к утру все забылось, вспомнилось вечером. Жена тогда учудила переодевать ночнушку, когда он уже лежал. И торчала незнамо сколько голой, разворачивая перед ним то один бок, то другой, зачем-то приподнимала груди, и они мощно смотрели на него, спокойно и смирно лежащего, выставленными из глубины сосками. «Фу!» — подумал он и резко повернулся на бок к стене, а эта дура жена осталась голяком на виду окна; ну покрутись, покрутись еще, думал он, самка. Жена легла и снова горячо прижалась к его плоской спине, а рука ее заскользила куда-то не туда, где ей положено быть, и он так перехватил запястье, так его сжал, что она пискнула, как мышь, придавленная кошкой, быстро скрыла руки и развернулась к нему спиной.
Вот, собственно, с тех лет «мягкий мальчик» не возникал со своими требованиями у Ивана Ивановича. Но это было то раньшее время, когда секса как такового в стране не существовало, виагру в дурном сне не видели, а о местах тайских и других массажей слыхом не слыхивали.
Ах, что за дивное по-своему было время! В школе, где Иван Иванович преподавал химию, конечно же не было мужской компании, в которой в самые строгие времена могли возникнуть разговоры про «баб-с» и где, естественно, выплывали Стеньки Разина челны разговоров, кто, как и с кем. В школе было всего три мужика: завхоз, учитель физкультуры и Иван Иванович. Завхоз из бывших военных любил затаскивать в свою каптерку физкультурника «на стопец» и Ивана Ивановича в дни безусловно выпивальные по правилам: День учителя, День ВВС, день взятия Берлина отцом завхоза, ныне уже много лет покойным, но чтимым сыном до красных глаз, а также 21 декабря, поскольку этот день забыть — себя не помнить.
Конечно, компания еще та. Физкультурник на половину святых дней давно «положил с привесом», но за взятие Берлина пил охотно. До каких-то там споров или разногласий, тем более потасовки, дело не доходило благодаря культурной манере общаться Ивана Ивановича, у которого тоже был свой взгляд на мир; он, например, не любил Бога, то есть он был атеист и как бы не верил в него, но одновременно Иван Иванович был верующим. Верующим в Бога атеистом. Он доподлинно знал, что Бог есть, как есть и другие объективные вещи, жена, например, или тот же завхоз. Вот так же для Ивана Ивановича существовал Бог, но он его не любил, видимо, за то, что тот был вопреки материализму и усложнял картину понимания жизни Иваном Ивановичем. Он читал лекции от дома политпросвещения, где, добравшись до мельчайших нейтронов, задавал вопрос: «И где тут Бог?» А Бог смеялся ему в лицо, что было оскорбительно и унизительно для просвещающего лектора.
В этой компании троих иногда, может, раз в год, может, раз в два, говорилось о мужских проблемах. О простате. О том, что «не стобит, сволочь, хоть тресни». Завхоз называл член «начальником жизни». Физкультурник — «забойщиком». А Иван Иванович нежно — «писюльник». Когда в разговоре закипало, Иван Иванович говорил задушевно так, как себе: «Да бросьте вы! Нельзя подчиняться нижнему этажу. Мы с вами выше». — «Ну, — говорил физкультурник, — когда облегчен, конечно, выше. А когда нагружен? И давит тогда аж в печень». — «Это давит печень, — строго говорил Иван Иванович. — Вот с этим не шутите. Печень — это мозг живота, с ней шутки шутить нельзя». Он пугал, и все съезжали с темы «мальчика, отдыхающего в роще».
Это так исподволь, через его слабости, мы подкрадываемся к Ивану Ивановичу сегодняшнему, который исхитрился выйти на пенсию по учительской выслуге лет и жил с женой и дочкой в отдельной квартире, которую дали жене. Жена продолжала работать на фабрике. Приносила деньги. Не систематически, не крупно, но все-таки. Работала дочь, ей было уже за тридцать, но замуж ее никто не взял. Она работала в частной фирме главбухом и деньги приносила систематически и в купюрах радостного зеленого цвета. Получалось, что еще отнюдь не старого, чуть за шестьдесят лет, господина кормили женщины.
Они все были похожи друг на друга — высокие, широкоплечие, плоские. Широкость верхней части смягчали плотные жировые наросты в области чресл. И Иван Иванович, когда бывал не в пальто, а в костюме, обнаруживал больший, нежели плечи, диаметр бедер. «Он у тебя жопастый», — говорила лифтерша жене Ивана Ивановича. Она была жуткая хамка, эта лифтерша. Она говорила все, что сползало на кончик языка. Все это было обидно, в каждой квартире мечтали ее отравить, но подъезд она сторожила, как ротвейлер, а это было важнее нанесенных обид. Стерпим, слюбим, если дом охранен, думали люди. И кто этого не поймет. Она сказала Ивану Ивановичу: «Ты, мужик, мне не улыбайся ртом без зубов. Хотя кто теперь с зубами? Но когда ты улыбаешься, я знаю точно, что ты гад. Извини, конечно, ты не виноват, ты таким родился. Как я родилась прямоговорящей, отчего и сдохну. Но ты держи свои губы бантиком. Даю совет специалиста и даром». Он перестал улыбаться, хотя был оскорблен до глубины души.
Как всякий, бери хоть Гитлера, хоть Сталина, хоть Жирика, он конечно же считал себя человеком хорошим и думал о себе как о подарке детям. Так искривленно устроен человек. И тут ты хоть «стеньку о горох, хоть горох об стеньку» — изменить людскую природу не сможешь. Внутри каждый себе хорош.
Итак, жила семья на деньги серо-голубые, копила зеленые. Считалась хорошей семьей. Не пили, не буянили, не заливали соседей снизу.
Женщины уходили утром. И Иван Иванович оставался один для раздумий, чтения прессы и мелких починок по дому типа замены перегоревших лампочек и подкручивания ручек в дверях. Надо сказать, что Иван Иванович всякой хозяйственной работой гребовал как оскорбительной для его высшего образования (заочный пединститут, химфак).
Трое плоских квадратноплечих людей гуляли вместе по улице, по которой нескончаемо тек ручей из выщербленного люка. Иван Иванович любил говорить о времени, когда за такое могли расстрелять кого-нибудь из горисполкома. Он был сторонник острастки, чтоб знали… Жена молчала и думала, что ее знакомый водопроводчик, с которым она уже лет пятнадцать жила в дни протечки труб, засорения унитазов и прочих порух высшего порядка, никогда никаких смежников своего дела не хаял, а говорил, что над каждым мелким халтурщиком есть халтурщик поболе, а над тем еще, а над еще — еще ещее, потому что мы страна такая: работаем хорошо, если надо кому-то это сунуть в глаз, как Левше блоху королю, а по жизни мы обходимся абы как и абы чем, потому как в стране людей за людей не держали никогда. И плохая работа — нормальный ответ Чемберлену, то бишь власти.
Вот почему Россия — большая вытекающая труба. Это водопроводчик знал точно, и по жизни, и по уму. Они перепихивались с ним нехитро, но с хорошим для обоих завершением, в любом месте, как с удобствами для тела, так и без оных. Жена думала, что, может, это и есть любовь, чинщик вот бы развеселился, он-то считал просто: ему подфартило иметь чистую бабу по месту работы. Это немало и поболе чаевых.
Он подозревал, что женщина специально распатронивает водопроводные прокладки, но вот это он думал зря. Жена Ивана Ивановича ничего подобного не делала. Ей хватало естественного износа труб и кранов, чтоб тело долго помнило и было сыто. Она говорила себе: «А жены моряков? А полярников? А космонавтов?» Вот и она. Иван Иванович иссяк смолоду, это все равно, что подорвать член на мине. Разве б она его бросила? В момент этой благородной мысли она даже прижималась к нему боком и сильнее висла на его локте, отчего Иван Иванович костенел телом от гнева, а мозг его выбрызгивал бурунчики мыслей про низость женской природы вообще и идущей рядом в частности, ну что за прижимы в их возрасте, когда рядом идет дочь тридцати двух лет, рост 185 см., размер обуви 42, которой ничего такого не надо. Она у него аскет, у нее отцовская природа. Ни разу ни один мужик на нее не посягал, потому как повода не давала.
И Иван Иванович подтягивал к себе дочь другой, свободной от жены рукой, и они занимали весь тротуар, эдакая семья-стенка, вышедшая на прогулку.
Могло ли прийти в голову Ивану Ивановичу, что дочь в ванной разглядывала свое тело, не белое, не загорелое, а слегка сероватое, с пупырышками, с плоскими, вытянутыми до подмышек грудями без сосков, а двумя рыжими пятнами вместо них. Дочь понимала, что несексуальна. Однажды один парень, у которого язык никогда не сдерживал никаких слов, сказал ей: «Такие бабы, как ты, хороши для быстрин рек, тебя никакой волной не сбить. Еще и меня на себе перенесешь. А как тебя приспособить в жизни простой, я, ей-Богу, не знаю. Тебе надо в Чечню. Носить раненых». Странно, но сначала она приняла это за комплимент. В ней взыграла гордость. Она сказала про эти слова матери. Та разоралась: «Как ты позволяешь с собой разговаривать в таком тоне! Ты же девушка. А не солдат запаса». Но тут же мать как-то увяла, а потом даже тихонько плакала и стала придумывать дочке новую прическу и вообще другой вид.