На воздухе чистом «Илья дает гнилья». Миша — Дрозд, он же — Миша — Беспредел, он же — «Третий» и Сашка — Сорока, он же — Сашка — Гвоздь, он же — «Второй», а с ними Седой — Сеня — Снег, собственного номера не имеющий, выходят в мокрое — каждый куст обдает душем. По–утреннему Седой ворчит, как всякий человек в возрасте, пока на «расходятся», не разогреются суставы.
— Был конь, да изъездился, — говорит о себе Седой.
Как же! За Седым, когда разгон возьмет, не угонишься, словно склероз у него — забывает, что можно и отдохнуть.
— В молодости пташкой, в старость — черепашкой, — говорит Седой.
Ох, прибедняется!
— Горы крутые, ноги худые…
Не верят — попробуй за таким по лесу походить — взопреешь!
Поднялись на очередной гребень. Внизу из брусничника поднялся глухарь и залихватски, ухая в такт крыльев, пронес свою тушу меж сосен по ложбине, упав где–то за краем в невидимом глазу месте. Именно так, нарушая законы природы и человеческие (а каждый подержавший в руках тушу глухаря с уверенностью скажет, что такая птица летать не может), нажравшийся до отвала брусники, оставляющий за собой… кхм! Вот Миша, к примеру, подумал об ИЛ‑76, тоже непонятно каким наговором летающем, несущем, да рассеивающем где придется, 126 мужиков в амуниции, уплотненных, что те ягоды в глухаре… И спустя минуту, усмехнувшись, подумал о причудливости человеческого воображения или человеческого ассоциативного мышления, как сказал бы Извилина (не преминув, впрочем, похвалить Мишу — он всегда хвалил за умение подмечать).
Сашка нагнал, привычно провел цель с упреждением, зная, что скорее всего попал бы, сожалея, что стрелять нельзя: не проверишь, не докажешь.
Седой, поднявшийся раньше, отметив глухаря как нечто привычное, не проводив краем глаза полета, повторно прощупал цепкими глазами направление, подходы–отходы, ища несуразицы и надеясь, что если есть что–то на той стороне не от природы, а от человека, оно себя проявит — не может не проявить. Окунаясь мыслью за следующий лесной гребень и следующую ложбину — раз уж пришлось идти этот кусок столь непутево, таким чистым сосновым боровым лесом и «поперек», не по его хребтам, что вздыбил когда–то ледник и сгладило время, которые торчали теперь на их пути, были мелкими, частыми и могли — каждый! — скрывать за собой… Но это — будь война! — понимал Седой и понимал, что увлекся, что нет здесь войны, что сложится она не такой, не здесь, но поступал как привык поступать, как въелось в кровь, в сущность, в природу, частью которой он теперь был. То же самое делает волчица, переводя своих подросших, но все еще недостаточно смышленых волчат на новое место.
Седой ведет за карпом. Сперва местами, где лягушка соловью в укор (иного пения не слыхали), теперь такой чистой, открытой глазу красотой.
Еще давеча, когда в ночь на Илью впервые за две недели не выпала роса, Седой, до сих пор уверенно предсказывающий «ведро», засомневался и на вечер пообещал ленивую грозу. Но успели. И шалаш успели, и всякого другого сну полезного — обиходились! Сварили на костерке тройную уху. Такую, что по утру в котелке застывает на заливное, хоть вверх дном переворачивай, не сольется — уляжется. Хлебали уже в шалаше, слушали скрип деревьев, смотрели на дождь…
— И дерево учит вежеству, не считай, что немо! — чудит Седой, которого часть «из допущенных и прошедших», знает как «инструктора по выживанию», другие лелеяли надежду узнать, каков он «на деле без деле», и только ближний круг, что «при тебе за тебя, да и без тебя за тебя» (а это и есть товарищество) знает всяким.
Неважно во что ты веруешь и веруешь ли вовсе. Важно какую веру внедряешь, считая наиболее полезной дню сегодняшнему. И месту.
«Можешь — езжай галопом, а не можешь — ползи в свое светлое будущее — но двигайся! — тут неясно еще кому оно раньше настанет. И сидящий будущего выждет, только оно у него от настоящего ничем не отличится — считай, пришло уже, вон оно — стоит за спиной, смотрит как ловчее впиться в яремную… — Двигайся! А что до всего остального, так мир сходит с ума не одно тысячелетие, и к этому можно привыкнуть…»
«Когда–нибудь случится оставаться одному и поступить согласно разумениям собственной совести, а не коллективной…»
«Холоден голодный, сытый — горячлив, — писал приметы Михей. — Не нашел в себе — ищи в других!..»
Учиться у людей способных следует исходя из мудрости старослужащего: «Если ты видишь сапера бегущим, беги за ним!»
Уж тем знаменит Седой — сам легенда, что учился у легендарного Федора Бессмертного…
----
ВВОДНЫЕ (аналитический отдел):
Федор Бессмертный родился в селе Бузовая, неподалеку от Киева. Осенью сорок второго года пятнадцатилетним подростком попал в руки полицаев, охотников за рабочим скотом для германских бауэров. Был отправлен в метрополию рейха — в товарном вагоне, вместе со всей молодежью своего села. Выжил в концлагере, батрачил на немецкого кулака, а в конце войны оказался в зоне оккупации союзников, в лагере для «перемещенных лиц». Не смог вернуться домой — англо–американская администрация препятствовала возвращению советских остарбайтеров. Скитался в послевоенной Франции, голодал, выполняя любую, самую грязную работу. Оказавшись в Марселе, вступил волонтером во Французский иностранный легион, поддавшись на пропаганду его вербовщиков. Подписал вступительный контракт и был доставлен в тренировочный лагерь Сиди — Бель-Абесс в Северной Африке. После годичной муштры волонтерам вручили погоны легионеров и без промедления бросили в мясорубку вьетнамской войны. Побег из Легиона карался расстрелом на месте, однако самые жесткие репрессии не могли остановить дезертирство наемных солдат. После первых же боев украинец Федор Бессмертный с двумя легионерами–поляками бежали к вьетнамским партизанам. В болотах Меконга встретили 307‑й батальон партизанской армии и влились в его состав, повернув оружие против французских оккупантов. Прекрасно владея трофейным оружием и подрывным делом, бегло говоря по–вьетнамски, участвовал во множестве боевых операций. Здесь, в отряде, женился на партизанке Нгуен Тхи Винь, которая в шестнадцатилетнем возрасте ушла в партизанский отряд — в ожесточенных боях была тяжело ранена, потеряла правую руку. Их сын, Николай — Вьет Бессмертный, родился в столице Вьетнама — Ханое. В середине 50‑х годов, после шести лет партизанской войны, Федор Бессмертный приехал в родное село Бузовая — умирать. Развившийся во влажном климате джунглей туберкулез окончательно подточил здоровье. Ему оставалось жить лишь два года. Вместе с Бессмертным на Украину приехала его семья. Похоронив мужа, Нгуен Тхи Винь — Бессмертная вернулась во Вьетнам…
(конец вводных)
----
Лето выдалось погоды непонятной. Земляника продержалась до августа. Тут же выпал второй земляничный цвет, и можно было предсказывать, что и в осень по бору — на делянках и просеках, можно будет набрать горсть. Старожилы говорили, что не помнят такое травье. Поднялось даже не в пояс, в стену, так и стояла в своей зеленой сытости, пока, вдруг, пошла ложиться. Те, кто не сразу вышел с косой, теперь кляли все, приходилось поддергивать траву, цеплять… — мука, а не косьба! — словно путанные кудри развалились во все стороны. В иные времена сохнет на корню, да так и стоит, а тут завалилась во всем своем вызревшем великолепии, словно надорвалась в обжорстве, и, куда не кинь взгляд, не подступиться не подладиться, всюду лежит зеленое бестолковство. Ходи теперь кругами — ищи, как подладиться…
В лесу свое. Здесь, что не путь, все крюк. Обойти чащобу, слипшиеся озерки, комариные болота. Комары не разбирают — кто член общества защиты насекомых, а кто нет. Там, где чище, где здоровый смоляной дух, сосновый бор, и не найти даже самого захудалого комарика, вдруг, учуя распаренного ходока, налетает несметное количество оводов. Хлопнув себя по физиономии, можно разом убить три штуки. Миша, то и дело, звучно прикладывается рукой к щекам, одновременно решая философскую проблему — насколько это по–христиански, и готовя по этому поводу каверзный вопрос Сашке.
— Я тебе, Сашка, так скажу… — роняет на привале слова мудрости Седой, когда–то перенявший от Михея образ мыслей его и словесность: — От Бога — прямая дорога, от черта — крюк. Так сложилось, что, по профессии своей, не прямой дорогой, а крюками ходим. А все почему? Чтоб уцелеть, да службу сослужить. Значит, получается, черту мы ближе, — едва ли всерьез разъясняет давно думанное. — Чертова разведка! Чертовы и хитрости. Но Богу служба! — со значением задирает Седой кривой ломаный палец. — Иначе бы, Бог леса уровнял, а так есть где прятаться… и нам, и черту…
Случается такое, один человек оказывает влияние на другого, а тот уже на многих. Иной, глядя на него, подумал бы — вот человече озабоченный делами большими, не иначе как государственными. Седой, меж тем, мыслям собственным дозволил кувыркаться в иных делах и заботах, сколь далеких, столь и понятных.