Рикардо Рейс заказал себе обед, уже не придерживаясь никакой диеты — это вчера он допустил слабость, вполне понятную и простительную; человек, ступивший на твердую землю после океанского плаванья, что дитя малое: иногда он ищет женщину, чтоб склонить ей на плечо голову, иногда идет в таверну и требует вина еще и еще, пока не найдет счастья, если оно там, конечно, имеется, а иногда вдруг лишается собственной воли и покорно слушается какого-нибудь официанта-галисийца: Рекомендую вашей милости заказать куриный бульон-чик с рисом, он вам наладит желудок. Но здесь, слава Богу, никому нет дела до того, когда именно он причалил к берегу, расстроено ли его пищеварение тропической кухней, какое фирменное блюдо способно исцелить его тоску по родине, если он тосковал по родине, а если нет, зачем тогда вернулся? Оттуда, где сидит Рикардо Рейс, сквозь раздернутые шторы ему видны ползущие по улице трамваи, слышен их скрежет на поворотах и звонки, (›удто вязнущие в насыщенном дождевой влагой воздухе, отчего кажется, что это брякает колокол на башне погрузившегося в воду собора, или со дна колодца доносятся, отдаваясь нескончаемым эхом, звуки клавесина. Прислуга терпеливо дожидается, когда отобедает этот последний посетитель — он припозднился, но учтиво попросил, чтобы его обслужили, и вот, за проявленное им понимание того, что повара и официанты — тоже люди, был вознагражден и накормлен, хотя на кухне уже погасили плиту. Но вот и он, вежливо прощаясь и благодаря, выходит из дверей на улицу Шорников, ту самую, что ведет к железно-стеклянному вавилонскому столпотворению, именуемому рынком, где и сейчас людно и шумно, но, конечно, никакого сравнения с тем, что творится здесь в утренние часы, содрогающиеся от зазывных криков и божбы. Здешний воздух пропитан смесью тысячи запахов — вялых и раздавленных капустных листьев, кроличьего помета, куриных перьев, крови, освежеванных туш. Моют прилавки и проходы между рядами, поливают их водой, трут жесткими щетками, и время от времени доносится скрежет, а следом — грохот: это захлопнулась очередная рифленая железная дверь. Рикардо Рейс обогнул площадь с юга, вышел на улицу Золотильщиков, дождь почти уже совсем перестал, можно сложить зонт, поднять глаза, увидеть высокие пепельно-бурые фасады, ряды окон, перемежаемые через равные промежутки балконами, монотонность каменных блоков, которые уходят в глубь улицы и по мере удаления делаются все уже и уже, пока не превращаются в почти сливающиеся тонкие вертикальные полоски, однако окончательно не исчезают, потому что в глубине, перерезая им дорогу, возносится на улице Непорочного Зачатия дом такого же цвета, с такими же окнами и решетками, выстроенный по тому же проекту и так же источающий мрак и сырость, да еще и запах нечистот из проржавевшей канализации: этой вонью, кажется, навек пропитались приказчики, стоящие у порога лавок в серых халатах, с чернильным карандашом за ухом, со скучливо-раздраженными землистыми лицами, свидетельствующими о том, что нынче — понедельник, а до воскресенья еще дожить надо. Тяжелые тележные железные колеса подпрыгивают на стыках крупных, почти черных базальтовых плит неправильной формы, которыми вымощена улица, а когда на дворе сухо — не как сейчас — повозка же нагружена сверх меры и превыше сил тянущей ее тягловой скотины, то подковы мулов и лошадей высекают из мостовой искры. Но сегодня особенно напрягаться не приходится: двое работяг перетаскивают мешки с фасолью, каждый, судя по объему, килограммов на шестьдесят — верней, не килограммов, а литров, ибо в литрах следует исчислять сыпучие тела, и, стало быть, килограммов выходит меньше, чем было сказано, потому что литр фасоли — субстанции по сокровенной природе своей легкой — соответствует семистам пятидесяти граммам, и будем надеяться, что весовщики, заполняя мешки, приняли в расчет соотношение веса и объема.
И направляет Рикардо Рейс свои стопы в гостиницу. Тотчас вспомнилась ему комната, где провел он, блудный сын, первую ночь под отчим кровом, вспомнилась она как родной дом, да не тот, который остался в Рио-де-Жанейро, и ни один из тех, в которых приходилось ему жить когда-либо, ни в Порто, где, как мы знаем, он появился на свет, ни здесь, в Лиссабоне, где пребывал перед тем, как удалиться в свое бразильское изгнание, нет, ни один из них не приходит ему на память в эту минуту, а ведь это были дома истинные и настоящие, и не странно ли, что человек думает о номере в гостинице, словно о доме, и чувствует легкую тревогу и беспокойство: как давно, с раннего утра, я там не был, иду, иду. Поборов искушение взять такси, он сел на трамвай, доставивший его до самых дверей отеля, и сумел наконец совладать с этим довольно нелепым беспокойством, сумел заставить себя стать самым обыкновенным человеком, неторопливо возвращающимся ну пусть и не под отчий кров, а в гостиницу — без спешки, но и без опоздания, а случись оно, нашлась бы для него уважительная причина, хоть никого она не интересует, ибо никто его не ждет. Быть может, сегодня же вечером, в зале ресторана он увидит девушку с парализованной рукой, не исключена такая возможность, как и то, что встретит он толстяка с часовой цепочкой, и тощего субъекта в трауре, и анемичных детей с их полнокровными родителями, и — как знать? — других таинственных незнакомцев, вынырнувших из мрака, а верней — из тумана неизвестности, и при мысли о них ощутил он, что теплей стало на душе, мир воцарился в ней, возлюбите друг друга, сказано было когда-то, и сейчас самое время начать. По узкой, стиснутой домами улице Аугуста гулял ветер, но дождя не было: лишь с ветвей деревьев шлепались на тротуар тяжелые капли. Может, и впрямь распогодится, такое ненастье надолго не затягивается, но ведь давешний таксист сказал: Сущий потоп, два месяца льет не переставая, и по голосу его можно было понять, что он уже не верит в перемены к лучшему.
Коротко прожужжал шмель над дверью, и словно бы говорили гостю «Добро пожаловать» итальянский паж, крутой пролет лестницы и взглянувший сверху, а теперь почтительно дожидающийся, пока гость поднимется, Пимента, слегка согбенный от учтивости или от постоянного таскания тяжестей: Добрый вечер, сеньор доктор, а теперь на площадке появляется и управляющий Сальвадор, произносящий те же слова, но только отчетливей и разборчивей, и обоим ответил Рикардо Рейс, и в этот миг не управляющий, коридорный и постоялец обменивались приветствиями, а просто три человека улыбались друг другу, радуясь встрече после столь долгой разлуки — с самого утра ведь, вообразите только, не виделись и, Боже, до чего же истосковались. А войдя в свой номер и увидев, как чисто там все прибрано — ни морщинки на туго натянутом покрывале, ни пятнышка на зеркале, если, конечно, не считать тех, что сами собой возникают от старости, и умывальник блещет чистотой — Рикардо Рейс даже испустил вздох удовлетворения. Он переоделся, скинул уличные башмаки, заменив их более легкими, приоткрыл одно из окон — словом, проделал все, что полагается делать человеку, который пришел к себе домой и которому хорошо дома, — после чего уселся в кресло отдохнуть. Да, он пришел к себе, а верней — пришел в себя, да не пришел, а стремительно влетел, можно даже сказать — вломился. Ну-с, спросил он, что дальше? Ну-с, Рикардо или как там тебя, что дальше? спросили бы другие. И внезапно он осознал, что истинной целью его путешествия было вот это самое мгновение и что время, протекшее с той поры, как он ступил на пирс Алкантары, тратилось, с позволения сказать, на причаливание и бросание якоря, на замер глубины, на отдачу швартовов: именно этим занимался он, покуда искал отель, читал газеты сначала и потом, отправлялся на кладбище, обедал на Байше, шел вниз по улице Восстановителей, и тем же самым были внезапная тоска по гостиничному номеру, всеобъемлющий порыв добрых чувств, и радушный прием, оказанный ему Пиментой и Сальвадором, и, наконец, эта безупречная постель, настежь открытое окно — от ветра распахнулось да так и осталось — и легкие, трепещущие, словно крылья, шторы. И что теперь? Вновь пошел дождь, стуча по крышам, будто просеивали песок сквозь сито: от этого монотонного звука человек, как под гипнозом, впадает в сонную истому, и, должно быть, в неизреченном милосердии своем Господь, когда наслал свой великий потоп, усыплял таким вот образом людей, чтобы смерть им была легка: вода, струйками и ручейками вливаясь через рот и ноздри, мягко заполняла легкие, и закупоривала одну альвеолу за другой, и затопляла всю емкость тела человеческого — сорок дней и сорок ночей во сне и под дождем — и люди медленно погружались на дно, отяжелев от воды и наконец-то став тяжелее воды, именно так все это и происходило, вот и Офелия плыла по течению, продолжая петь, но ей-то ведь придется умереть еще до конца четвертого акта, каждый спит и умирает на свой манер, но это мы так считаем, а потоп продолжается, время льет ливмя, время топит нас. Навощенный пол покрылся каплями дождевой воды, натекшей из открытого окна на подоконник, собравшейся на полу лужицей: есть такие беспечные постояльцы, не уважающие чужой труд: они, верно, полагают, что пчелы не только произвели воск, но и покрыли им паркет, а потом и натерли его до блеска, ан нет — это делают не пчелы, на то есть гостиничная прислуга, и не будь ее, сверкающие дубовые шашки очень скоро потускнели бы, стали клейкими и липкими, и не замедлил бы появиться управляющий во всеоружии упреков и взысканий, такая уж у него должность — бранить и взыскивать, на то мы в этом отеле и поставлены, чтобы чтить и прославлять хозяина или полномочного его представителя Сальвадора, о чем нам уже ведомо, и примеры чего нам были уже явлены. Рикардо Рейс подскочил к окну, затворил его, газетами промокнул и растер самую большую лужу на полу и, не имея иных средств для полного устранения этой маленькой аварии, позвонил. В первый раз, подумал он, словно сам перед собой извинялся.