Вскочил он, побежал во двор, а мусорные баки, оказывается, уже увезли. Три месяца не увозили, а тут за пять минут подъехали и увезли неизвестно куда.
Вернулся человек домой, лёг на свой диван и, конечно же, не умер.
Так и живет он до сих пор, телевизор смотрит. И никто не знает, какой он на самом деле замечательный.
Да нет, конечно же, всё было не так.
Кто же станет такую кепку выкидывать? с ней же огромные тыщи зарабатывать можно.
Этот человек пришил к своей кепке тесёмки и завязал покрепче под подбородком.
И действительно — все у него теперь есть. И жена, и любовницы три штуки зачемто, и квартира, и мебели откуда-то полный дом привезли. Кепка, конечно, грязная стала, воняет. Только никто не обращает на это внимания.
Соберутся, бывало, у него двести человек гостей и пляшут до утра. А человек этот сидит на диване, телевизор смотрит. И всё время думает.
А что, думает, случится, если я сейчас тесемки развяжу?
А я так думаю, что ничего особенного уже не случится.
1993
В данном конкретном пространстве существует несколько верных способов дождаться чего угодно. Из них лично мне известен только один — не ждать.
Только не надо притворяться и косить глазом, тогда ничего не выйдет. Нужно просто не ждать, и оно полезет к вам изо всех щелей, с криком «а вот и я!».
Не вздумайте в него вцепиться. Оно тут же, без всякого крика, просочится сквозь пальцы и уползет в те же щели.
Лучше посмотрите на него с тоской и представьте, что оно останется с вами по гроб жизни.
Оно останется, честное слово.
А ещё в этом пространстве существует несколько верных способов не дождаться никогда.
Не смотрите вы на этот телефон, не таскайте его за собой в ванну — он все равно никогда больше в этой жизни не зазвенит.
И не сидите вы возле этого окна — мимо него пройдут все живые и мертвые этого мира, пролетят все ангелы и птицы, проползут все гады земные на чреве своем, и только одна-единственная тень никогда не вывернет из-за угла.
И не пытайтесь надуть этот мир. Не ложитесь спать с надеждой проснуться от звонка в дверь. Вы проснетесь в три часа ночи, и сегодня уже точно никто не придет, и спать уже не хочется, а до утра с его спасительными иллюзиями еще, ох, как долго.
Наплюйте. Наплюйте на все, и у вас появятся тысячи и миллионы от всей души ненужных вам вещей. Все будут завидовать, но вам и на это будет наплевать».
***
Так думал юный папуас, дрожа от утренней сырости на острове, однажды открытом Миклухо-Маклаем просто так, с похмелья и от дурного настроения.
И кто их просил, этих вечно пьяных великих мореплавателей, сочинять мир по своему образу и подобию, рисовать трясущимися руками Африку и Австралию, отбирать у индейцев Америку и лепить куда попало? Хорошо, что все они, в конце концов, заболели малярией, утонули, сошли с ума и были съедены ими же придуманными дикарями. А то неизвестно чего ещё они натащили бы на этот и без них скособоченный глобус.
Вот и Миклухо-Маклай, простой, ведь, русский человек, лежал бы себе на печке и гордился тем, что все у него не как у людей — летосчисление кривое, свиньи в доме живут, а тоска какая… Так нет же, придумал себе папуасов, хотел, наверное, чтобы они у него счастливые получились. Но у него тоже ничего не вышло. Вот и запил Миклухо, да и выловил както из неназванного серого киселя никому не нужный остров, на котором теперь мучается в предрассветных кустах юный папуас с мокрым луком в руках и дожидается такого же несчастного сумчатого енота.
Иногда, после многообещающего шуршания, из кустов выскакивал неинтересный муравьед или полосатый бело-коричневый младенец.
Эти младенцы таинственным образом расплодились на острове сразу после его открытия Миклухо-Маклаем. Никто не знал, откуда они берутся и как они размножаются, во всяком случае, никто не заставал их за этим занятием, но размножались они удивительно быстро. Применить их к какой-нибудь пользе тоже никому не удалось. Однажды экспедиция людоедов с соседнего острова наловила восемь мешков этих младенцев и торжественно зажарила под бой тамтамов, но есть их никто не стал — вкусом младенцы больше всего напоминали грибы. Людоеды, они, конечно, люди с широкими взглядами на жизнь, но для них грибы — все равно, что кошке огурцы. Есть можно, но противно.
***
«А я всегда завидовал тем, кто твердо уверен в своем существовании.
Как это, должно быть, прекрасно — проснуться утром, посмотреть в зеркало и обрадоваться: «Вот он я, Вася Печкин!»
А я… я смотрю на зеркальное существо, пытаюсь напялить его на себя, втиснуться в него, а оно не лезет, морщит и лопается на спине, и мои глаза никак не желают совмещаться с дырками в его резиновом лице. Так и хожу весь день, как дурацкий кенгуру из детского парка, выглядывая через проеденную мышами прореху в душном костюме, чтобы не растянуться от чьей-то дружелюбной подножки».
***
Так думал сумчатый енот, крупно дрожа в редком кустарнике. Он никак не мог решиться на то, что все равно неизбежно — выйти из кустов и появиться перед папуасом, наперед зная, что все напрасно, что тот будет напряженно смотреть насквозь, и, уже навсегда, остаться ничем.
И тогда зачем это все? Зачем эта дрожь в сырых кустах на никому не нужном острове, зачем это ежедневное выламывание суставов для того, чтобы найти с этим миром ну хоть какие-то точки соприкосновения?
***
«Все это глупости, мой мальчик, — говорил МиклухоМаклай, задумчиво ковыряя дырку на колене. — Тебе, сынок, повыдерут перья, отмоют добела и заставят поливать помидорную рассаду. Можно бороться с наступлением зимы или с дрейфом материков, но с этим миром бороться нельзя. Он одушевлен и начисто лишен иллюзий».
«Иллюзий… Что останется от этого мира, если убрать все эти глупые верунадеждулюбовь? — думал юный папуас, сидя в засаде. — Зачем он мне без иллюзий? И зачем он тогда себе, раз он всетаки одушевлен?»
Папуас подергал мокрую провисшую тетиву, и тут из кустов на мягких непослушных лапах выполз сумчатый енот.
Только не надо на меня кричать.
Да, я разрушил этот город. Сам придумал, сам разрушил. Мой город — что хочу, то и делаю. Одним городом больше, одним меньше.
Все равно вы не знаете ни одного обвинения, о котором я бы уже не подумал.
Никакого плана не было. Все сочинялось на ходу.
Собака задирала ногу, и вырастало дерево с русалкой на самой толстой ветке, а другая ветка, плавно изгибаясь, заканчивалась удавленником. И все это мимо, мимо, как декорация, призванная изображать движение повозки в бездарно драматическом театре моего самого первого и неудачного города. Я тогда ещё ничего не разрушал сам и поэтому, выхватив из реберной части толстомясой империи солидный кусок, сделал свой первый город столицей этой грудинки, нагнав туда подневольных переселенцев в шелковых шарфах с сотовыми телефонами, от всей души ненавидевших это пыльное образование с морозами в августе и комарами в январе. А уже эти переселенцы сами позвали разноцветных турков, которые и не оставили от того города камня на камне. Не то ещё две тысячи лет я спотыкался бы на одной и той же кочке, родной и тошнотворной, как детсадовское какао.
А этот город был уже третьим. Мне казалось, что я чему-то научился на первых двух.
Я старался. Придумал медленный снег на трамвайных путях, а самих трамваев нарочно придумывать не стал, они сами потом откуда-то появились, от какой-то моей же незаметной подлости, а может, на стене начеркал какую-нибудь каббалистическую загогулину, не знаю… Эти трамваи невозможно было выследить и уничтожить, потому что появлялись они только один раз, в пять часов утра, грохоча чугунными колесами и разрушая мой дом тогда, когда не открыть глаз и не оторвать головы, когда ночь уже кончена, а утро ещё неизвестно, настанет ли.
Посреди города я сочинил дерево, ветки которого на этот раз были слишком тонкими и поэтому бледная русалка с бесцветными глазами уже не сидела на них, а тянулась к нескончаемой черешне под неусыпным надзором библейски распутной матушки в халате с одной пуговицей на все случаи жизни. Однажды я напустил на город небольшой потоп, который затушил в нем все огни, кроме моей неотвратимой свечки, и русалка, впервые в жизни оторвавшись от черешни, пришла посмотреть ко мне в окно.
Еще в первом городе я узнал о шарообразности этого мира. Помню, как я смотрел в спину уходящему навсегда человеку, наблюдая, как сначала исчезают его ноги, потом плечи, голова… И вдруг я понял, что он никуда не уйдет, а будет появляться из-за спины снова и снова, до скончания времен. Поэтому свой третий город я окружил горами. Нет, не для того, чтобы защититься ими от все возрастающего числа ушедших людей, на самом деле эти горы были всего лишь оптической иллюзией, я проверял — сколько ни иди, они отодвигаются все дальше и дальше, как радуга. Но, во всяком случае, они хотя бы закрывали отвратительную в своей непрерывности линию горизонта.