Книги стоили дорого, Тарквиний отказался в неосмотрительности своей, и пересказ древней истории гласит так (в рукописном списке шестнадцатого века):
"Демофила, неведомо отколева… пришла до короля Тарквиниуса и принесла ему девять книг… чтоб он купил книги. И спросил ее король: что за них хочешь? И она ему молвила: триста золотых великих. И король разсмеялся. И она сделала огонь пред его очами и сожгла их, трои книги…
И молвила опять королю: король, купи ты другия трои книги… за триста золотых великих. И король разсмеялся, и думал, что она шальна. И она другия трои книги сожгла…"
Наконец Тарквиний одумался, купил три последние книги за ту же цену, "и тужил о том король, что всех не купил".
Поверим на миг в правдивость этой истории.
Сгорели в огне шесть книг сивилл, пророческие предсказания обратились в пепел, и будущее во многом оголилось, подпугивая неизбежностью, – чем озаботятся людские биографии, не отемнеют ли души в потугах выживания, кого станем винить за это? Неужто одного Тарквиния, правителя Рима?..
Прошлое оказалось надежнее будущего. Прошлое – оно не подведет. И голос оттуда через века, зазывалой-коробейником:
– Кто хочет жизни? Кто хочет жизни?..
Эхо пугливое по материкам. Слабые отклики прежде выбывших поколений:
– Дай нам жизнь! Ну, дай же!..
Вино, вода, слезы: каждому свое.
Не подыскать ли планету на черный день?..
Брат передал из Москвы: "Наша бывшая соседка продолжает по-черному вам завидовать. Ей сказали, что спасутся лишь четыре города и Иерусалим, – она тоже хочет спастись… А на Никитском в одной из комнат рухнул потолок. Накануне соседка устраивала там сбор гостей – пятьдесят человек. П р о н е с л о..."
Но чтобы не совсем уж безысходно, чтобы удивить-порадовать, вот вам пророчество Ливийской сивиллы, может, кого утешит:
Приидет день светлости
И разгонит вся тёмности…
Если колокольчик не звенит…
…для чего он тогда?
У меня набралось их с десяток.
Разной формы и единого умолчания: стоят на подоконнике, пылятся без смысла.
Тучный, присадистый, царем-колокольчиком среди прочих – ему бы грянуть на всю Ивановскую, буйно, зазвонисто: только пробудите.
Той же формы, той же присадистости, но росточком поменьше – вызванивал бы благозвучно, с достоинством, сзывая народ.
Стройный, с вознесенным шпилем, вне признанных форм-обличий, будто с иконы Дионисия или с картины Модильяни – отзовется заливистым голоском, с благодарностью за то, что к нему притронулись.
Расписной, с ажурной юбочкой понизу – куда ему, тихоголосому, угнаться за звонкой радостью того, вознесенного?
Совсем уж крохотный, никакой на вид, язычок-било не разглядеть – этому и стараться не стоит, всё равно не услышат.
У меня их с десяток на подоконнике, каждый со своим норовом, который вложил в него мастер, – но не беру в руки, не покачиваю с бережением, чтобы внимать разнородному звону.
А где-то в колыбели плачет младенец, не поддается материнским уговорам:
– Что ты хнычешь? Ну что?.. Тебя любят, кормят, баюкают; горе пока обходит, заботы не гнетут, обиды с потерями, – куда ты спешишь? Придет время – наплачешься…
Не потрясти ли над ним погремушку, зачинание звуков жизни?
Не подарить ли ему колокольчики с подоконника? – обтереть только пыль. Пусть забавляется, подрастая, ухо налаживает, по тону, высоте звука вникает в разноголосие, который за порогом.
Будет ли мир к нему благосклонен, вызвонит ли хрустальными перезвонами, голосов разных и разных обличий?
Откликнется бубенцом или боталом?..
"Ботало – крупный колокольчик с глухим звуком, деревянный или жестяной, который привязывали на шею коровам и лошадям, чтобы не потерялись во время пастьбы".
Друг подарил перед отъездом: листовое, с окалиной, размером с яблоко, в кузне сработанное, с лепестками понизу и железякой внутри.
Качнешь — брякает.
– Это тебе, – сказал. – Брякнешь – услышу. Знать буду, где ты.
На таможне спросили:
– Зачем везете?
– Корове, – говорю, – подвешивать.
– У вас будет там корова?
– Как знать.
Посомневались. Посовещались. Кликнули начальника.
– Ну уж нет, – произнес укоризненно, будто его обидели. – Ботало мы вам не выпустим в таком виде. Железяку прежде вынем. Не положено по правилам, чтобы в багаже звякало.
Отогнули лепесток, вынули железяку, и ботало замолчало.
Лежит у меня на полке, не звякает больше, сколько ни качай. Будто голос потеряло при переезде...
Годы пролетели немалые.
Ветры над головами.
Не брякается по жизни прежним манером, ну никак!
Может, голос растерял в пути?
Друг растерял в отдалении?
Голос – его так легко потерять, если ты не колокольчик.
5.
Взять целиком меня: я пишущая тварь,
Над ней комедия не раз смеялась встарь…
Девятнадцатый век, автор неизвестен
Лучше всего думается в ванной…
…когда стоишь под душем.
И если моешь посуду – сколько раз убеждался.
У других, возможно, иначе, у меня оно так.
Но какая порядочная муза явится в ванную комнату, чтобы вдохновить намыленного мужчину?
Какая уважающая себя муза захочет иметь дело с мытьем грязных тарелок?
Не взмывает с Парнаса Мельпомена, облетает стороной Талия в светлых одеяниях, не проявляется покровительница наук и искусств, персонально ко мне приставленная, крыльями опахнув на подлете.
Музы, молю – из толпы многогрешного рода людского
Вечно влеките к священному свету скиталицу-душу!
Пусть тяжелит её мед ваших сот, укрепляющий разум…
Умоляй, не умоляй – не увлекут за собой.
Медом своим не утяжелят.
Что же нам остается? Чем пробавляемся?..
Садится на окно, у меня над головой, та самая ворона, которой я любопытен.
Вышагивает по выпуклому его пластику, выказывая себя, постукивает клювом для острастки, будто желает разбить окно и пробраться внутрь, к компьютеру, накаркивает с расстояния характеры, диалоги с конфликтами – с нее спрос.
Является без вызова Моти-водопроводчик в заляпанной спецовке, большой и медлительный, хмурый и улыбчивый. Усаживается за мой стол, перебирает текст, разобрав на слова, перекраивает без жалости абзацы, прочищая заторы, собирает заново к изумлению автора. И неплохо получается, ей-Богу, неплохо.
Я не сетую.
Годится ворона, лишь бы почаще накаркивала.
Годится и Моти-водопроводчик.
Такое у меня понятие.
– Вам хорошо, – огорчается сведущий человек. – Вы, теперешние, мало что знаете. А я придумаю – было у того, было у этого… Какое уж тут сочинительство!
– Не слушай его, – уговаривает Гоша, мой герой, запрятавшись в глубинах книги. – Что выдумал, то твое… Остаться бы с этим занятием до конца дней. Перекатывать слово – леденцом во рту, к созвучию гласных-согласных, худо ли?..
Читатель поинтересуется:
– Ваш Гоша – графоман?
– Не думаю.
– Его ворона накаркала?
На провокационные вопросы не отвечаю.
Бурчу под нос. Сам себя убеждаю:
– Ну и пусть, ну и ворона… Поэту нужна трагедия для вдохновения. Но их же много, поэтов, где взять столько трагедий? На всех не напасешься. На прозаиков не напасешься тоже.
Доказываю невесть кому:
– Нынешняя трагедия не приходит на котурнах. Нынешняя является в шлепанцах, шаркая по полу, – не всякому распознать...
Завершаю не без умысла:
– И у нас, у прозаиков, бывают откровения – поэту не по плечу. Сорвать лист с дерева, растереть пальцами, ощутить его кожистость, вдохнуть терпкую горечь…
А на улице Гиллеля подошла ко мне женщина с расширенными зрачками и беспокойным взглядом, который не уловить.
– Купите мои стихи. За пять шекелей.
– Непременно.
Заплатил пять шекелей, получил тетрадный лист в голубую линейку, оборванный по краю, на листе – десять строк, написанных нестойким почерком, словно водили по бумаге куриной лапкой. Разобрать было не просто, и вот это стихотворение в вольном пересказе:
Пришло лето.
Лето явилось в Бейт ѓа-Керем.
Цветы с гор
и утренняя прохлада –
всё это мне,
ко мне в Бейт ѓа-Керем.
Ставить вопросительные знаки не трудно…
…еще проще – знаки восклицательные, но точка, неприметная точка на жизненном пути не каждому под силу.
Вырос мальчик в московской семье.
Надумал посетить синагогу.
Ходил вверх-вниз по переулку, поглядывал искоса на лестницу, что вела в здание, ступить на нее не решался.