Словом, это довольно странно, что тем не менее работник худо-бедно кормит художника, и конца этой традиции не видать. Стало быть, тут что-то не так, какая-то очередная трансцендентность просматривается в их отношениях, намекающая на Промысел, на участие Высших Сил. Ведь это по-своему чудо, deus ex mahina, что даже в наше сквалыжное время художества таки не отменили за ненадобностью, как гужевой транспорт, и писатель с живописцем еще как-то дышат, хотя бы и через раз.
Хочется думать, что общество догадывается, чует, шестым чувством доходит: без художественной культуры оно ущербно и не в состоянии полноценно существовать. Такая проницательность, конечно, умиляет, но в действительности дело обстоит куда серьезней: без художественной культуры, наработанной поколениями безумцев, которые молотка в руках не держали, общество вообще не может существовать.
Человек и завелся-то на Земле прежде всего как художник, именно что «по образу и подобию» Главного Художника, нагородившего умышленно прекрасные миры, и, едва поднявшись с четверенек, стал раскрашивать все, что под руку подвернется, строить капища, что-то такое наигрывать на дудочке и соединять в предания разные пронзительные слова. Как раз сонм художеств, от палочки, раскрашенной в «райские» цвета, до «Героической симфонии» – это, собственно, и есть человек, самая его суть, а не две руки, две ноги плюс бесшабашная голова.
Разумеется, хлеб растить надо, и хитроумные машины строить надо, но если из поколения в поколение только и делать, что плотно закусывать, полдня закручивать гайки, а полдня таращиться в телевизор, то деградация неизбежна и (благородная седина против бутылки пива) мы в конце концов непременно столкнемся с теми ужасающими результатами, которые уже получили или получим того гляди. Если дело и дальше так пойдет, то впереди у нас младенцы, страдающие алкоголизмом, необучаемые школьники, небоеспособное воинство, пораженное рахитом и слабоумием, вконец обленившиеся работники и, что самое страшное, – миллионы бездомных подростков, которые походя зарежут за кошелек.
А ведь к этому-то и идет. Еще совсем недавно, еще тогдашнее старичье не все вымерло, – в России водились чудаки-идеалисты, на вернисажах было не протолкнуться, поэты собирали громадные аудитории, и нам было о чем друг с другом поговорить. Главное – повально читал народ в связи с неполной ангажированностью на производстве и поскольку ему было особенно нечем себя занять. Но вот мы ликвидировали вековое отставание от Европы, и все-то у нас стало как у людей: застольных песен больше не поют, доподлинно не известно, как зовут соседа за стеной, и все настолько ангажированны на производстве, что дети по-русски не говорят. А главное – никто ничего не читает, а если и читает, то гнусную ерунду.
Правду сказать, и в лучшие времена картину портили неустоявшиеся литературные вкусы и превратные читательские симпатии, которые по кончине Виссариона Белинского было уже некому направлять. Так, Боборыкин у простаков был энциклопедист русской жизни, Чернышевский – предвестник эстетики и этики будущего, Потапенко – первый беллетрист восточного полушария, Максим Горький – властитель дум.
Что до Максима Горького: хороший был человек, но опыт его литературной деятельности доказывает, что особенного дарования-то и не нужно, что можно сравнительно просто сделаться писателем с мировым именем, если до одури начитаться, то есть одолеть такую пропасть хороших и плохих книг, что сам собой сложится алгоритм писательского труда. При этом следует презирать поклонников, носить немыслимую шляпу, постоянно выдумывать изыски вроде «море смеялось», за которые по-хорошему полагается нагоняй, жить за границей, сочувствовать радикалам, жениться на примадонне и до скончания дней настаивать на происхождении из простых.
А вообще писателей мало, очень мало, потому что это – редчайшая природная аномалия, и во все времена они были наперечет. Тем более жаль тех простодушных сочинителей, которые полагают, что написать книгу может каждый дурак, и, таким образом, ставят себя в неловкое положение, но тем ловчее положение квалифицированного читателя, потому что ему остается прочитать и много раз перечитать всего-навсего с полсотни великих книг. Но вот как быть с теми, кто ничего не сочиняет и ничего не читает, кроме объявлений, расклеенных на столбах, ведь это получается – жизнь коту под хвост, поскольку нельзя по-человечески жить, не зная, что нужно время от времени сражаться с ветряными мельницами, что «в человеке все должно быть прекрасно», что любовь – это как солнечный удар и что не чем иным, как «красотою спасется мир».
Вот какое дело: без хитроумных машин люди, в общем-то, могут обойтись (по крайней мере, они как-то справлялись с жизнью и до того, как изобрели двигатель внутреннего сгорания), и конная тяга была не помеха нормальному существованию, когда сумерничали при свечах, полуночники безбоязненно разгуливали по ночной Москве, Гоголь изнывал в чужом доме у Никитских ворот, на выставки передвижников публика ломилась, как много позже за тюлем для занавесок, и никто не знал борца за народную свободу Чайковского, а композитора Чайковского знали все. Из этого следует, что гайки закручивать, налаживать межпланетные сообщения, гнать по проводам электричество в утешение любителям «голубого экрана» суть занятия более или менее факультативные, а вот литература – поколениями проверенное средство от действительности, а вот художественную культуру строить – это выходит главней всего. Если крутить гайки можно научить енотовидную собаку, то, видимо, нет на свете важнее дела, чем воспитание человечности через приращение красоты. Скорее всего, ни один бывший хорошист не стал счастливее от того, что некогда вызубрил Периодическую таблицу химических элементов, и, возможно, множество обыкновенных людей поневоле, волшебным образом сделались проникновеннее и любовней по той причине, что когда-то им в руки попался томик Чехова, а там:
«Я уже начинаю забывать про дом с мезонином, и лишь изредка, когда пишу или читаю, вдруг ни с того ни с сего припомнится мне то зеленый огонь в окне, то звук моих шагов, раздававшихся в поле ночью, когда я, влюбленный, возвращался домой и потирал руки от холода. А еще реже, в минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут и что мы встретимся.
Мисюсь, где ты?»
2009
Мой отец был форменный хулиган. Не так, как английский лорд, давший свое имя этой системе поведения, и не так, как наша шпана, ни в чем не знающая удержу, а какой-то он был необыкновенный, привлекательный хулиган.
Мы, русские из простых, не имеем этой манеры – отслеживать деяния своих предков, и даже неуверенно их знаем по именам; дед был точно Иван Тарасович, а уже прадед… Тарас да Тарас, и как его звали по отчеству, не знает сейчас никто. Тем более неизвестно, что это были за люди обликом и повадками, и чего замечательного они понаделали за отпущенный им, вероятно, очень недолгий срок. Известно, что дед был вроде бы проводником в бригаде поезда Москва—Киев, а прадед Тарас утонул в чане с водкой, так как работал на винокуренном заводе и, может быть, грешил по части сорокаградусной, что вообще в характере славянина и особенно русака.
Отец же был форменный хулиган.
Насколько мне известно, мальчиком он убежал из дома, не поладив с отчимом, скитался по южной России, работал в бродячем цирке акробатом, и как-то так получилось, что восемнадцатилетним юношей он придумал и построил самый маленький в мире летательный аппарат, который потом демонстрировал перед очами самого Джугашвили-Сталина на Тушинском авиационном параде, и с тех пор только тем и занимался, что придумывал и летал.
В положенном возрасте отца призвали в армию, он попал на Дальний Восток в бомбардировочную авиацию, и вскоре его посадили за один экстравагантный поступок, именно: он сделал петлю Нестерова на тяжелом бомбардировщике ТБ-3, вздумав, по всей видимости, показать исключительные возможности этой машины и непревзойденные качества сталинских соколов, хотя не исключено, что он отчаялся на этот эксперимент из обыкновенного озорства. Как бы там ни было, сей экстравагантный поступок сочли за попытку вредительства в военно-воздушных силах и отцу определили солидный срок.
Но сидел он недолго, так как вскоре началась Великая Отечественная война. В сорок третьем году его послали на фронт, опять же в бомбардировочную авиацию, но на всякий случай (чтобы он опять чего-нибудь не выкинул) посадили на фанерный ночной бомбовоз ПО-2.
На этом самом бомбовозе отца сбили над Польшей, единственной страной в мире, как он потом говорил, где его фамилия не вызывала вопросов, как в России не вызывает вопросов фамилия Иванов. Несмотря на значительные повреждения, отец кое-как посадил машину на поле, при этом потеряв второго пилота, сам обгорел, половины зубов недосчитался, но бодро выбрался из кабины в обнимку с нашим замечательным ППШ. И надо же было такому случиться, чтобы это оказалось летное поле, именно запасной немецкий аэродром. Как говорится, недолго думая, он вот что придумал: забрался в первый попавшийся самолет, записанный за Люфтваффе, и улетел. Поскольку по нашу сторону фронта выяснилось, что немецкий самолет оказался последней моделью Мессершмидта, неизвестной даже разведке, отца представили к какой-то выдающейся боевой награде, но из-за подмоченной биографии он получил только Красную Звезду и трофейный аккордеон.