— И подготовились? — спросил Козлов.
Голос был ехидный, так бы и закатил по уху…
— У англичан, Валерка, на твою революцию мало надежды. Они пока без нее обходятся.
— Все равно, — говорю, — они подлецы. Капиталисты. Три шкуры с рабочего класса дерут.
— Это точно, — отвечает Павел Ильич. — Про шкуры — это ты правильно сказал. Но, может, у их трудящихся шкур, как костюмов. Три отдашь, а еще у себя для будней и для уикенда останется. Вообще ты, Валерка, со мной не спорь. Рот заткни и больше ушами думай.
— Все равно не люблю капиталистов, — говорю. — Гады они. Гитлера на нас натравили.
— Не спорю, — отвечает Козлов. — Только почему он на них сначала напал?
— Хватит поливать, — злюсь.
Это был наш разговор в январе перед его отправкой к Кащенко. Он полечиться немного решил. Говорил: отдохнуть хочу. Сидели мы в пустой комнатке совхозного барака. Света не было. Жуть брала: комната холодная, мебели никакой, только две пустые койки без матрасов и два мешка картошки — мой и его. Хотелось мне скорее в Москву. Ну его, психа, с его баландой. А он развалился в шинельке и в кубанке на кроватной сетке, сапоги в спинку упер и поет:
— Ты, Валерий Иваныч, буржуев за людей не считаешь. А зря, между прочим.
— Ничего не зря…
— А ты сам вроде буржуя.
— Вы что — опупели?
— Ай нет? А кто в отдельном вагоне приехал, как все равно главнокомандующий?
Вот сволочь! Ему чего расскажешь, а он по-хитрому вывернет.
— Да какой же вагон? Там тиглей полно было. Я на соломе спал.
— Возможно. А кто вагон прислал? Адмирал? Лаптежник-то за своим сопляком, небось, вагона послать бы не смог? А?!
— Да какая ж тут прибавочная стоимость?! — кричу. Я тоже не пальцем деланный, кой-чего кумекаю. — Какая тут прибыль?
— Да, — соглашается. — Прибыли нету. И плохо, что нету. Была бы — вози на здоровье, не жалко. А без прибыли — одно разорение. Можно так всю страну растрясти, если каждому оболтусу пульман подавать. Вот так, — говорит. — А ты готов перестрелять всех буржуев. Кто бы тогда тебя в Москву доставил?
— Не тревожьтесь, — говорю. — Не ваша забота. Сам бы дошел. Вам бы все цепляться. И то плохо, и это дерьмо. Что вообще, по-вашему, хорошего есть?
— Жить хорошо, Валерка, — вздохнул он. — С умным человеком покалякать. Женщину любить стоящую…
Сейчас я вспомнил про Светку и сплюнул даже, а тогда слушал, не спорил. Знал, что его до войны жена бросила, а потом с ребенком под бомбежкой погибла.
— Женщина — это хорошо, — повторил он. — Ты еще, Валерий Иваныч, с девками не балуешься?
— Нет.
— И зря. Тебе уже пора. А то — злой. Буржуев всех перестрелять собираешься. Поляков не жалеешь.
Это мы раньше о Варшаве спорили.
— Поляков жалею, — сказал я. — Только не эмигрантских.
— А которых в Варшаве танками давили?
— Но управляли из Лондона… Там Армия Крайова была. Займи она Варшаву, опять бы панская Польша получилась.
— Ну и политик! — скривился Козлов. — Значит, людей не жалеешь?
— Смотря каких, — говорю. — Эта Армия Крайова — вроде Колчака или атамана Григорьева. Когда немцы Григорьева били, кто его жалел?
— Да, складно получается. А немцы Варшаву сожгли.
— Сталинград тоже разрушен, — сказал я. — И вообще, врагам не помогают. Что, лучше, если б в Польше началась гражданская война? Врагам не помогают, — повторил я. Мне понравилась формулировка.
— Все ясно, — сказал Козлов.
Я опять отвлекся. Вспоминал про праздник, а наткнулся на этого уникума. Как Актер в «На дне», он мне песню испортил. Я уже перешел Ваганьковский мост — доски на нем были старые, в щели виднелись рельсы — и мимо рынка доплелся до нашего дома. Старичка будить не хотелось. Я перемахнул забор, отпер дверь, с ходу, рук не споласкивая, взломал банку тушенки и начал наворачивать, заедая всю дрянь дня — смерть Анастасии, попов, Козлова со Светкой, страх экзаменов, мамашину истерику, вранье про деньги и прощание у аэропорта. О Ритке натощак мечтать не хотелось.
13Я стоял в нашей кухоньке под большим абажуром — метра полтора в диаметре — изделие одной чудачки-баптистки. Плоская сетка, на ней вышиты цветы, а по краю — свисает бахрома. Все это изрядно покрыто пылью.
Алюминиевой ложкой я выгребал из банки куски мяса и жира. Вкуснятина была неимоверная. Правда, хлеба оставалось не густо. Еще утром вперед забрал. Можно было, конечно, вывалить это добро на сковороду, но не хотелось возиться с дровами. А с электроплиткой у нас фокус учудили. Ставят какой-то дроссель: лампочку выдерживает, а плитку — ни в какую! Утром перегорел. Но к вечеру мать, видно, задобрила завхоза, и свет включили, но с дросселем или без — забыл спросить.
Я стоял у плиты и блаженно жевал. Дверь была настежь, и звезды над штабелями институтских дров были совсем рядом — как абажур, но не пыльные, а прохладные, чистые. Ни черта в мире не было страшно. Здоров, тушенку во как наворачиваю. Война кончилась, и можно вправду не думать про Днепропетровск. Завтра возьму напишу Берте. И отцу напишу — но, конечно, без просьб. Как об этом попросишь? Если бы Марго меня полюбила, а отец бы сказал «Брось…» — стал бы я слушать? Нельзя человеку в жизнь лезть, пока сам не пригласит. И мать должна смириться, а не тащить его на лебедке, как «студер» из канавы. Хотя вот я хожу вокруг Марго, а у нас ведь с ней ни детей, ни воспоминаний.
— Ты что, уже дома? — Вспугнул меня старик-сморчок, вырастая, как гном, на пороге. — Опять через ворота лазишь? Попутаю — участковому заявлю. Вот, гость к тебе…
За ним на крыльце стоял парень, низенький, чернявый, с кучей золота на погонах.
— Гриня! — крикнул я. — Гриня, асс!
— Не ты один — Чкалов! — засмеялся он, хватая меня «нельсоном».
— Тише, чума, ведро свалишь!
— Чтоб больше через забор не прыгал, — сказал старик.
— Я у него сидел, — кивнул Гришка Выстрел.
— Ты что, с девочкой гулял?
— Нет. Мать провожал. Она в Берлин улетела. Можешь у меня жить.
— Да, давно не виделись, — сказал он весело, без наигрыша. Он всегда был ничего парнем, хоть и отличником.
— Ну и длинный ты стал, Чкалов! — присвистнул Гриня. — С девочками гуляешь?
— Не очень.
— Смотри, здорово растешь, туберкулез схватишь.
— Лишь бы не другое!.. — подмигнул я. Не один, мол, ты, Гриня, опытный, хоть годом старше и старшина, — но старшина, между прочим, липовый, вроде моей мамаши.
— Ну как, с золотой медалью?
— Ага, — кивнул он. — А ты?
— Ну, откуда? У меня это страдание только через десять дней.
— У тебя — переэкзаменовка?
— Да нет. Я на подготовительных. Долго объяснять. В общем, тот же аттестат, но только экстерном.
— Ты всегда мудрил, — сказал Гришка. — Ну и хлев у тебя. Хоть бы подметал, сталинский сокол.
— Сокол — это теперь ты. А я между землей и небом. Понимаешь — ни бум-бум. Особенно органику и электричество с оптикой.
— Ты же когда-то приемники собирал.
— Да когда это было! И то больше отец… Но все равно ничего не ловило. С тех пор я сильно разболтался.
— Из-за девочек?
— Из-за всего. Шамать будешь?
Выстрел заглянул в полупустую банку, вздохнул и повторил:
— Ну и сарай у тебя! Дай хоть умыться.
Он снял китель, стащил майку и ждал над тазом, пока ему полью, такой загорелый, широкогрудый, с бицепсами, хоть сейчас пролезай под канат ринга. По сравнению с ним я был тюфяк, хоть жил в Москве и спорил с Козловым.
— Ты что, проездом в училище? — спросил сверху.
— Смотря как получится. Мне к двум генералам надо. От них зависит, — замотал он чернявой башкой, затыкая уши пеной. — Дай полотенце.
— А грязнее нет? — спросил, когда кинул ему свое вафельное.
— Пошел знаешь куда! — засмеялся я. Полотенце было только из стирки. Он обстоятельно обтер лицо, спину и руки.
— Куда теперь это? — показал на таз.
— Плесни с крыльца.
— Ну и порядочки у вас…
— Как в авиации. А правда, что в авиации нет порядка, потому что, когда его делили, она в воздухе висела?
— А ну ее… — сказал Гриня. — Я решил тикать…
— С чего?
— А так. Война кончилась, лучше поступлю в институт.
— Чего ж тебя понесло в спецшколу? На форму и паек. А, товарищ золотарь?
— А ты не смейся. У тебя мамаша главная инженерша…
— Чудак, это тебе старикан в проходной наплел? Никакая она не главная, это просто название такое. У нее даже подчиненных нет.
— Все равно. «Литер» уж как-нибудь имела, и отец с фронта сало слал… А моя — что? Техник. И пахан живет отдельно.
— Тикай, — сказал я. — Мне не жалко. Я ж просто так спросил. У меня отец тоже левый вольт выкинул.
— Ушел?
— Непонятно пока. Женщину на фронте завел и — то ли никак не расплюется, то ли расплевываться не думает. Мать велела послать ультиматум: либо пусть бросает, либо я ему не сын.