Аня была пугающе проницательна. «Но все-таки подумай, стоит ли эта загадочность того, чтобы вносить ложь в нашу жизнь. Подумай хорошенько». Она слегка пошла пятнами, но говорила так, словно он был болен какой-то опасной и вместе с тем противной болезнью вроде сифилиса. Однако думать тут было нечего — ясно, что не стоит. Да вот только у него было не поддающееся описанию Другое … Без которого исчезает и прелесть мира: можно порвать с Валерией, но как порвешь с троллейбусом, который вез к ней? С дорожкой, ведущей к троллейбусной остановке? С кинотеатром, в котором они смотрели высокоумный фестивальный фильм, — уже через полчаса начинаешь себя уважать, а Валерия отозвалась о нем как о служебной докуке. Как порвать с ее газетой, бьющей в глаза с каждого стенда?..
Правда, физически порвать с редакцией оказалось проще всего. В тот раз Валерия заметила его в окно со случайными попутчиками и спросила в своей новой манере: «Что это за зверьки с тобой были — один хорек, другой хомяк?» В Сашкином кабинете снова обмывали нового автора из народа — смущенного подполковника, довольно молодого, но с глубокими залысинами: тогда-то Витя и услышал впервые слово «Чечня» в каком-то военном контексте. «Со стрелковым оружием против профессиональных охотников», — смущенно повторял подполковник, радуясь, однако, тому, что он так хорошо все понимает. Вите было немножко обидно за его неуместную искренность: они неплохие ребята, хотелось ему шепнуть в лопоухое, как у Сашки, ухо подполковника, но для них любой подвиг или любая трагедия не более чем повод ошарашить читателей. Причем плохими новостями ошарашить легче. Конечно, Витя думал не такими словами, но что-то предостерегающее он, может, и шепнул бы, когда в околостольной толкучке постарался подобраться поближе к герою дня. Но вместо этого услышал сам, как Валерия вполголоса говорит в облюбованное им ухо: «Вы очень настоящий. Вы единственный здесь настоящий».
Похолодев прежде всего от страха, что она его заметит, Витя только что не по-пластунски добрался до двери. Больше Валерии он не звонил. Она ему тоже. Но троллейбус, который к ней вез, дорожка к этому троллейбусу, тротуар, ведущий к дорожке, отзывались болью и через месяц, и через год…
Незарастающий нерв дотянулся даже до идиллического Друскининкая — сердце каждый раз сжималось, когда он проходил мимо телефонного узла, откуда украдкой (в украденное время, на украденные деньги) он звонил Валерии. И вместе с холодным пожатием тоски ощущал жарок стыда: Валерия, однажды позвонив ему из Ялты, тут же попросила его перезвонить, а то очень дорого, и Витя отнесся к этому с пониманием. Но когда чуть ли не через неделю она прочла на его лице сомнение, стоит ли ловить машину, чтобы проехать четыреста метров, она усмехнулась с недоброй проницательностью: «Денежки жалеешь? А я вот ничего не умею жалеть…» Это прозвучало трагически. А как же в Ялте, Витя едва успел погасить бессовестный вопрос. Стыд за друзей у Вити немедленно переходил в стыд за свою придирчивость: судить можно лишь самого себя — лишь свои обстоятельства тебе доподлинно известны.
Кстати сказать, за пойманные ею машины платил всегда он, но о таком совсем уж стыдно помнить. А вот о том, как встречи с ней когда-то снимали почти любую душевную тяжесть (не знал он, что такое настоящая тяжесть!), — об этом помнилось само, и в минуты упадка ему требовалось серьезное усилие, чтобы не позвонить ей.
Правда, никогда не отклоняются от целесообразности только аллигаторы…
Вите и всегда-то казались немного странными славословия Рынку в устах тех, кому нечего продавать: из всего того, что ему доводилось проектировать, в продажу годились разве что экзотические замкби для богатых оригиналов — чтобы, как верный конь абрека, реагировали на специальный свист, на специальный стук… Заказы на замки поступали из дверной фирмы, где менеджерствовал старший сын, а свободного времени на работе теперь было сколько угодно, ибо для массовых увольнений у дирекции не было средств заплатить выходное пособие, да без людей, глядишь, еще и отобрали бы помещения, сдаваемые в аренду созвездию фирмочек, торгующих по-настоящему нужными вещами: водкой, сигаретами, стиральным порошком, семенами растеньиц, тут же и рассаженных в мириадах горшочков…
Замочных денег с иррегулярными зарплатами на скромную жизнь с горем пополам хватало, но что до телефонных переговоров с Тель-Авивом — тут уж нужно было либо звонить, либо есть и одеваться. Они звонили. Чтобы снова и снова удостовериться, что Юрка все-таки существует, хотя и живет в невообразимом Тель-Авиве на территории невообразимой военной базы, носит невообразимую форму НАТО и является первым учеником в невообразимом иврите: чтобы убедиться, что это не сон, необходимо было каким-нибудь чудом навестить Юрку в этой цитадели сионизма.
Чудо отыскалось, так сказать, под ногой: риэлторская фирма «Уют» за десятину общей суммы была готова сдать Витину с Аней квартиру порядочному иностранцу. Первым иностранцем оказался выбритый до голубиной сизости армянин, который попытался сбить цену на том основании, что в квартире нет евростандарта, а старой мебелью он брезгует — это о мебели гардемаринов и кадетов! Финн, чьи плоско прилизанные морковные пряди непостижимым образом вскипали пышными кольцами, пройдя сквозь резиновое кольцо на затылке, оскорбить Аню уже не мог, так как выговаривал по-русски, как бы немножко сморкаясь на носовых звуках, лишь «хна свихнаания»: переговоры с ним заключались в том, что каждая сторона писала на листочке желательную сумму, зачеркивая предыдущую. Витя с Аней, по общему мнению, продешевили — зато стабильно, ибо финн со своим предприятием намеревался осесть в Петербурге на несколько лет.
На однокомнатную хрущевскую квартирку у истока непрестижной Будапештской финских денег хватало с лихвой, составлявшей примерно семь долларов в день. Семь долларов, семь долларов, повторял Витя, втискиваясь в автобус у метро «Электросила», семь долларов, напоминал он Ане, когда та брезгливо отдергивала руку от стола, на котором вспыхивали стихийные тараканьи бега. Интересно — чужие тараканы кажутся противнее, вслух размышляла Аня, посыпая тараканьими ядами бесчисленные щели. Только привыкнешь к одним тараканам, как уже надо привыкать к новым, сетовала она, когда очередную их квартирку «Уют» перепродавал вместе с Аней и Витей все новым и новым владельцам, а их переводил то на Бухарестскую, то на Пражскую, то на Софийскую, то на Фучика, то на Салова с видом на Ново-Волковское кладбище, — к третьему разу они насобачились укладываться в клетчатые спекулянтские сумки, а затем раскладываться и привыкать за какие-нибудь полчаса. «Кочевая культура», — вслух размышляла Аня. «Семь долларов, — напоминал Витя. — Еще три-четыре переезда — и мы поедем к Юрке как белые люди». — «Не люблю я это выражение. Это хоть и шутка, но все равно расистская».
Но поскольку Витя не видел своими глазами, то не мог и вообразить тот мир, в котором Юрка вел жизнь Мартина Идена: днем учился, а через ночь шмер б ил, то есть, препоясавшись настоящим парабеллумом, охранял от арабских террористов социально дефективных подростков. После невообразимой бессонной ночи в соседстве с дефективными Юрка перебирался в невообразимый университет слушать лекции на невообразимом иврите, затем в библиотеке с полчала кемарил на собственном бицепсе, укрывшись за пачкой-другой книг — в основном на английском, а потом брался штудировать эти самые книги.
Поступить в университет (среди пяти процентов лучших) и удержаться в нем всего через полгода пребывания в Стране считалось делом невозможным, а вот Юрка сумел. И сдавал экзамены лучше всех русскоязычных на своем курсе. Таким сыном можно было гордиться — Витя и гордился. И ужасно скучал — на какое-то время становилось легче, когда в промытом и радушном ломтике заграницы — офисе «Western Union» — переведешь Юрке сотню-полторы квартирных долларов за вычетом солидного — солидная же организация! — процента за пересылку.
Юрка тоже страдал от одиночества, хотя по телефону голос у него был бодрый. Теперь он уверял, что не эмигрировал, а только поехал учиться за границу, как в былые времена дворяне слушали лекции в каком-нибудь Геттингене. Баллов у него хватало, чтобы пойти даже на экономику, но ее он опасался из-за своего азартного нрава: вдруг увлекусь зашибанием бабок, и науке конец. Химию теперь он бросил, а прикололся к социологии: он хочет понять, как и почему живут люди. Но каникул тем не менее ждал с нетерпением солдата, считающего дни до дембеля.
Пулково-международное держится общепитовской стекляшкой, а у самого на шашечном табло скромно посвечивают «Amsterdam», «London», «Tel-Aviv»…
С сумкой через плечо, статный, загорелый, в зеленой футболке и защитных шортах, Юрка вылетел из таможенного закоулка в сиянии благородной счастливой юности. Он так светился, что не сразу и разглядишь в его левом ухе поблескивающую сережку белого металла в форме миниатюрной гранаты-лимонки — эмблема левого интеллектуала. Скинул сумку и повис у Вити на шее, обхватив его ногами, — как в самом раннем детстве встречал его с работы. И Витя — крепкий еще мужик — устоял. Хотя, когда Юрка дома стащил с себя свою тишотку, Витя с Аней ахнули: Юрка с его торсом вполне смотрелся бы на обложке мужского журнала в качестве образцового японского атлета, оказывается, ко всему прочему он еще и ходил в спортзал качаться.