Весь день он валяется на кровати или ходит взад-вперед. Потом вдруг остановится перед фотографиями и картинками на стене — и разглядывает их в сотый раз. Вот Золотов, коронер из Филадельфии, с посмертной маской убитого мальчика. Вот заснеженный склон, а в правом верхнем углу, в рамочке, лицо французского горнолыжника. Вот перед Бруклинским мостом двое Реблингов, отец и сын. Вот отец Синькина в парадной форме получает медаль из рук мэра Нью-Йорка Джимми Уокера. А вот он же в повседневной одежде обнимает за плечи жену, мать Синькина, оба молодые, беззаботные, широко улыбаются в камеру. Здесь же Синькин с Желтовски перед входом в офис — фотография, сделанная в тот день, когда они стали партнерами по бизнесу. Ниже динамичный снимок — Джеки Робинсон буквально въезжает на вторую базу. Рядом портрет Уолта Уитмена. А слева от поэта — вырезка из киношного журнала: Роберт Митчум выставил перед собой пушку с таким затравленным видом, словно на него ополчился весь мир. Кого здесь нет, так это несостоявшейся миссис Синькиной, но всякий раз, когда он любуется своим маленьким вернисажем, его взгляд утыкается в пустое место, словно там висит ее портрет.
Несколько дней он даже не выглядывает в окно. Он полностью погружен в себя, и для Черни здесь нет места. Сейчас разыгрывается драма Синькина, а Черни, катализатор этой драмы, сыграл свою роль, произнес свои реплики и покинул сцену. Более не в силах мириться с самим фактом существования Черни, Синькин теперь попросту его отрицает. После того как сыщик проник в квартиру своего объекта, побывал, так сказать, в святая святых его одиночества, он ужаснулся этому мраку и противопоставить ему может лишь собственное одиночество. Заглянув в душу Черни, он заглянул в себя и понял, что больше нигде не в состоянии находиться. Но как раз здесь-то и засел Черни, хотя Синькин об этом не догадывается.
Однажды, вроде бы случайно, он подходит к окну, впервые за много дней, и, постояв в раздумье, как бы в память о прошлом, раздвигает занавески и выглядывает на улицу. Первый, кого он видит, это Черни, который сидит не в своей комнате, а на ступеньках дома, и взгляд его обращен на окна Синькина. Значит ли это, что объект сломался, спрашивает себя сыщик. Что все закончилось…
Синькин приносит бинокль и наводит на Черни. Несколько минут сыщик деталь за деталью изучает его лицо — глаза, губы, нос и так далее — и, разобрав лицо на части, снова соединяет их в единое целое. Глубина этой печали, эта безнадега в глазах не может не тронуть, и, застигнутый врасплох, вопреки собственному желанию, Синькин чувствует, как в его душе растут сострадание и жалость к этому горемыке, торчащему на улице.
Хочется же ему совсем другого, ему хочется (достало бы только смелости) зарядить пистолет, хорошо прицелиться и всадить пулю в голову этому Черни, который даже не успеет понять, что с ним произошло, душа его попадет на небеса раньше, чем его тело отбросит на ступеньки. Проиграв эту сценку в голове, Синькин тут же гонит ее от себя. Нет, вовсе не этого ему хочется. Но тогда чего? Борясь с приливом теплых чувств и бормоча вслух «оставьте меня в покое, дайте мне пожить тихо и мирно, больше я ничего не хочу», он вдруг ловит себя на том, что думает он, стоя у окна, совсем о другом: не может ли он чем-то помочь Черни, протянуть ему руку помощи. Это полностью перевернуло бы ситуацию. А почему нет? Почему не сделать то, чего от тебя не ждут? Постучать в дверь, стереть все, что между ними было, — чем это абсурднее всего прочего? Если уж говорить начистоту, у Синькина на борьбу просто не осталось пороху. Равно как и желания. То же, судя по всему, можно сказать и о Черни. Посмотри на него. Ты когда-нибудь видел более жалкого человека? И тут до Синькина доходит, что эти слова с тем же успехом относятся к нему самому.
Черни давно ушел в дом, а Синькин все смотрит на пустое место. А между тем дело идет к вечеру. Он отворачивается наконец от окна и впервые замечает, во что превратилось его жилье. Целый час он занимается квартирой: перемывает грязную посуду, заправляет кровать, убирает в шкаф разбросанную одежду, подбирает с пола бумаги. Затем он долго стоит под душем, бреется, надевает свежее белье и свой лучший синий костюм. Для него начался новый отсчет времени, вот так вдруг, неожиданно и бесповоротно. Нет больше ни страха, ни озноба. Только спокойная уверенность и ощущение правильности того, что он собирается сделать.
Вскоре после наступления сумерек, в последний г раз поправив перед зеркалом галстук, он спускается вниз, пересекает улицу и входит в дом напротив. Он знает, что Черни дома, так как в квартире горит ночник, и, поднимаясь по лестнице, он пытается себе представить выражение лица объекта, когда тот услышит, зачем он пришел. Он вежливо стучит, тук-тук, и слышит голос Черни: входите, дверь не заперта.
Трудно сказать, чего ожидал Синькин, но явно не этого. Черни сидит на постели в маске, той самой, что тогда засветилась на почтамте, и его револьвер тридцать восьмого калибра, из которого с пяти шагов можно сделать из человека решето, нацелен гостю точнехонько в лоб. Синькин стоит как вкопанный. И это называется — перевернуть ситуацию с головы на ноги? И это называется — зарыть томагавк?
Сядьте. Черни показывает револьвером на единственный стул.
У Синькина нет выбора, и он подсаживается к столу. Хотя они сидят лицом к лицу, его позиция слишком неудобна, чтобы броситься на противника и попытаться выбить у того из рук оружие.
Я вас давно жду, говорит Черни. Рад, что наконец пожаловали.
Я догадывался, что вы меня ждете, отзывается Синькин.
Удивились?
Да нет. Если и удивляюсь, то только собственной глупости. Я ведь к вам пришел как друг.
Ясное дело. В голосе Черни звучит легкая издевка. Мы с вами друзья. С первого дня — не разлей вода.
Если вы так встречаете своих друзей, мне остается порадоваться, что я не числюсь вашим врагом.
Очень смешно.
Да, такой вот я смешной. Со мной не соскучишься.
Про маску не спросите?
Зачем? Вам нравится ходить в маске — это ваше личное дело.
Разве вам не хочется за нее заглянуть?
К чему все эти вопросы, если вам заранее известны ответы?
Абсурдная ситуация, да?
Еще бы не абсурдная.
И жутковатая.
Да уж.
А вы мне нравитесь, Синькин. Я с самого начала понял, что мы пара. Ей-богу, вы мне по сердцу.
Может, и я бы испытал к вам подобные чувства, если бы вы перестали размахивать своей пушкой.
Ничего не попишешь. Слишком поздно.
В каком смысле?
Вы, Синькин, мне больше не нужны.
От меня будет не так-то просто избавиться. Вы втянули меня в это дело, и теперь мы повязаны.
Ошибаетесь. Все кончено.
Послушайте, бросьте эту демагогию.
Всё. Игра сделана, пора ставить точку.
Игра сделана?
Сейчас. Сию минуту.
По-моему, вы не в своем уме.
Я в своем уме, и даже слишком. Мой ум завел меня слишком далеко, и назад уже нет возврата. Да вы это и сами знаете, Синькин, и даже лучше меня.
Тогда почему вы не нажмете на спуск?
Всему свое время.
И оставите здесь мой труп? Нет, этот номер у вас не пройдет.
Вы, Синькин, ничего не поняли. Мы уйдем вместе. Вместе, как всегда.
Вы, кажется, забыли одну мелочь.
А именно?
Главного вы мне не рассказали. Разве не этим должно закончиться — вы мне все рассказываете и мы делаем друг другу ручкой?
Вы и так все знаете, разве нет? Вы это знаете наизусть, Синькин.
Тогда зачем было городить огород?
Не надо глупых вопросов.
А я? Зачем вам понадобился я? Смеха ради?
Вы были нужны мне с самого начала. Без вас, Синькин, я бы с этим не справился.
Для чего я был вам нужен?
Чтобы постоянно напоминать мне о том, что я должен сделать. Всякий раз, когда я поднимал глаза, вы были на месте — мой сторож, мой соглядатай, мой василиск. Вы были для меня целым миром, Синькин, и я сделал вас своим палачом. Вы — единственная постоянная величина, тогда как все вокруг способно меняться до неузнаваемости.
И вот теперь все кончено. Вы написали свою предсмертную записку, и нам не о чем больше говорить.
Именно.
Шут, вот вы кто. Шут гороховый.
Пожалуй. Но не больше, чем другие. Уж не собираетесь ли вы тут доказывать, что вы умнее меня? По крайней мере, я знал, что делаю. Мне дали задание, и я его выполнил. А вы как сразу заблудились в трех соснах, так до сих пор и блуждаете.
Ну так стреляй, ублюдок! Синькин в ярости вскакивает и с вызовом стучит себя в грудь. Стреляй, и покончим с этим!
Он делает шаг к противнику, не дождавшись пули — второй шаг, и третий, и четвертый, продолжая кричать «стреляй!» человеку в маске, безразличный к собственной участи. Подойдя вплотную, он вскидывает револьвер и, ухватив Черни за шиворот, одним рывком ставит его на ноги. Тот отбивается, пытаясь сопротивляться, но Синькин, и без того более крепкий, вошел в раж от праведного гнева, в него словно бес вселился, он молотит своего противника куда придется, и тот бессилен перед этим натиском. Через пару минут он лежит на полу бездыханный, а Синькин все никак не угомонится: стучит безвольной головой об пол, пинает тело ногами, обрушивает на него удар за ударом. Дав выход своей ярости, Синькин приглядывается к Черни, пытаясь обнаружить признаки жизни. Сняв с жертвы маску, он прикладывает ухо к губам лежащего — дышит, не дышит? Вроде что-то слышно, но поди пойми, чье это дыхание. Если он и жив, говорит себе Синькин, то часы его сочтены. А если мертв, туда ему и дорога.