Дальние зарницы, но еще тишина… Тишина такая, что слышно, как на озере спят, посапывая, кувшинки (лилии?).
Никакого грома, как сказано, еще нет и в помине, только редкие дальние зарницы…
Они приняли душ, выпили вина и уже, проваливаясь в сон, Юля спросила:
— Как ты думаешь, Клеопатра была счастлива со своими Цезарями и Антониями?
— Спим, — сказал он, и укрыл ее оголенное плечико своей теплой ладошкой.
Потом какое–то время царствовала тишина. Ни шороха, ни звука. Их разбудил близкий удар грома. И тут же вспышка света озарила спальню. Не открывая глаз, она только крепче прижалась к нему, натянув простынь на голову.
— Закрой окна, — чуть слышно попросила она и, свернувшись калачиком, продолжала сонно дышать, — и хвали меня, ладно?..
Гроза приближалась. Он встал и закрыл окна, опустил жалюзи, стало тише, но раскаты не стали глуше. Гроза приближалась.
— Дождь? — спросила она.
— Дождь, — сказал он, укладываясь рядом, — слышишь, как весело бурчит и булькает в трубах? Такой ливень!..
— Ага, слышу. «А вы ноктюрн сыграть могли бы…», — шепчет она.
— Что–что? — не слышит он. … «на флейте водосточных труб?».
И еще этот Жора, думает она, уже проваливаясь в свой сладкий сон, этот ненормальный и непотопляемый Жора с его: «Я — нормальный!». Что он нашел в этом Дюрренматте, в этом его «Двойнике»?
Спать, спать… Ах, как славно оторваться от этой грешной земли!..
Вдруг звонок, телефонный звонок. Я слушаю…
— Юсь, — вдруг сквозь сон слышит она чей–то совершенно чужой встревоженный голос, — ты в порядке? Ты где? Там у вас такое… В метро… Ты где?..
Она не успевает ответить. Следующий удар был такой силы, что она, испугавшись, вздрогнула, ее тельце вмиг сбилось в тугой мышечный ком, и она, вжав голову в плечи, в инстинктивном порыве поиска защиты, еще плотнее прижалась к нему.
— Что опять?! Даже здесь?!
Он тоже потянулся рукой к пистолету, а другой, ухватив ее кисть, уже готов был сдернуть ее с постели… Но нет, слава Богу, нет, это только гроза!..
— Нет, — сказал он, — это гром, гроза…
— Слава Богу, — сказала она, и ее тельце снова сладко вздохнуло.
Теперь сверкало так, словно рядом работала электросварка. Он обнял ее крепко, мол, я здесь и тебе нечего бояться. Было страшно? Да нет! Нет же, нет: гроза как гроза, обычное летнее дело. Страшное же произошло минутой спустя. Она вдруг вырвалась из его объятий и, схватив на ходу лишь свою легкую, как тополиный пух, шелковую накидку, вдруг молнией бросилась к двери и, распахнув ее настежь, вдруг выскочила на крыльцо. Вдруг! Вне себя (он еще не знал ее такой!) от какой–то пугающей радости! Это было так неожиданно! Он сидел на постели голый, ошеломленный и только смотрел, не веря собственным глазам. Затем голый бросился следом. В слепящих высверках он видел, как она, на ходу облачаясь в легкий бесшумный и невесомый шелк, мчалась к озеру. Лило как из ведра. Их смелый славный Макс забился в будку, весь дрожа.
«Стой!» — кричало все его тело, но крика не было. Его рот был разодран в этом немом крике, но не слышно было ни звука. Только крик Неба, громы, остервенелые бешеные громы… И молнии… И молнии… Одна за другой. Словно был парад этих злых и неистовых молний. Будто Небо устроило фестиваль этих молний. С фонтанами и фейерверками! Карнавал стихий, праздник дикой природы…
Было страшно? Еще как!..
Он настиг ее на берегу озера, она взобралась на тот камень, где обычно любила сидеть русалкой, а теперь стояла на нем, встав на цыпочки в своей насквозь промокшей накидке, голова задрана вверх, руки выпростаны в небо, а пальчики, ее хрупкие сильные смелые пальчики с розовыми ноготками, растопырены, как корни молодых деревец, безнадежно пытающихся врасти в это густо недружелюбное даже злобное небо. Он смотрел на нее снизу вверх безумными глазами: Господи, что же это?! Она сошла с ума? Он не видел ее глаз, но знал, что они широко распахнуты. Он знал этот ее безумно–вожделенный взгляд, этот крик этих черных, как эта ночь сумасшедших глаз. Умопомрачение?.. В бесконечных высверках (словно фотовспышки густых толп папарацци!) он видел в таком ракурсе ее ноздри, две черные жирные точки (точно жерла двустволки!), волевой уголок подбородка (как клин), туго натянутую выгнутую (как древко лука) тонкую лебединую выю, проступающие под мокрой накидкой соски (как две вызревшие морошинки), угадывающиеся водоворот пупка и кратер лона, и эти дельфиньи бедра, и голые коленки и ноги, и голые ровные бесконечно длинные, убегающие вверх, смелые ноги (как …). Он не успел найти подходящий эпитет так как грохнуло так, что, казалось, лопнули барабанные перепонки. Столб огня был такой мощи, что, казалось, воспламенился фонтан нефти, брызнувший из–под земли. Молния угодила в сосну на том берегу, и теперь дерево горело, треща и пылая точно огромный факел, под проливным дождем.
— Да, да!.. — услышал он ее крик в наступившей вдруг тишине, — я слышу!..
Вот! Вот!!! Это Его руки, это Его почерк!.. Так вот чьи письма она читает без единой запинки, не отрываясь, взахлеб, одним залпом!..
Лило по–прежнему как из ведра.
Этот високосный год выдался баснословно щедрым на грозы. Угрозы с неба сыпались, как перезрелые персики. Особенно досталось северной Африке. Юля вернулась оттуда с синими полулуниями под глазами, с запавшими щеками, но такая счастливая: «Я догнала их, достала!..».
Да, эти громкоголосые грозы, которые голосят не только сейчас над ними, но сотрясают всю землю, стучась в двери сердец этих двурукодвуногих существ: стойте! Хватит!.. Те глухи… Олухи! Да, эти грозы, этот крик… Юля хочет многократно усилить этот стук, этот крик, сделать из него грохот, канонаду… Ор на весь мир!..
Он не успел испугаться, и только обреченно смотрел то на нее, то на дерево, то на свои тянущиеся к ней руки, готовые в любую секунду принять ее, словно застывшее в мраморе, но живое любимое тело. Озаренная теперь светом горящей сосны, она казалась не мраморной, а золотой. Да–да, думал он, она достойна сиять всем своим золотом рядом с золотым Зевсом самого Фидия.
Он был рад и горд этим сравнением, этими мыслями: да, достойна!
Гроза уходила, дерево продолжало гореть, дождь лил… Теперь сверкало там, за озером, а по небу ангелы все еще катали свои бочки, большие и маленькие, и совсем далекие, крошечные. Гроза ушла… А ее глаза все еще сияли, блестели, как те звезды над Джомолунгмой, когда они… Джомолунгмой или Килиманджаро… Он тотчас вспомнил ее нрав. Ведь она, ненасытница, просто гоняется со своей камерой (Nikon?) наперевес, просто гоняется на своем джипе, на скоростном катере или тихоходном одноместном (ей рядом никто не нужен!) самолете за этими смерчами и тайфунами, за этими огнедышащими вулканами и цунами по всему свету. Со своей кинокамерой наперевес! Она считает, что только там, в воронке смертоносного смерча или в жерле вулкана, или в грохоте лениво ползущего по ущелью самодовольного ледника или в многомиллионной толще крутой волны можно расслышать крики этой угасающей на глазах планеты, только здесь можно заглянуть в глаза ужаса и заснять этот ужас, только здесь можно собственной кожей ощутить жар разгорающегося пожара, сотворенного этим жутким и уродливым чудовищем, неразумно прозванным Человеком разумным (Homo sapiens).
О, ублюдки! О, олухи!..
(Разве она у нас хомофоб, человеконенавистник?).
У нас!
(И уж никакой она не хронофаг! Вот уж нет! Хронолюб! Да! Только ею и надо заполнять свое время!!!)
Только так можно, считает она, подслушать этот разговор Неба с Землей и расслышать в нем тайну бытия, его суть, чтобы тут же, тотчас, нести эту тайну людям, записать ее золотом на гранитных скрижалях, на дискетах и дисках, навеки выкалить, высечь ее для потомков, разжевать эту кашу сути сейчас, признать ошибки их, потомков, придурошных предков — жалких ублюдков с тем, чтобы те, потомки, растрощили вконец, наконец, эти вечные грабли невежества и скупердяйства, этого утлого ума недоумков, да–да, эти жалкие грабли утлого ума… Этот «золотой миллиард», что называется, достал уже всех!..
Он тотчас вспомнил Сицилию… С разбуженной Этны ее невозможно было стащить: она слушала этот божественный рокот недр, ловя в нем биение большого сердца планеты, вдыхала полной грудью запахи бурлящей огненной крови, рвущейся с клекотом и жаром из разодранной раны кратера, уклоняясь от летевших в нее раскаленных глыб и снимала, снимала… А на своем скоростном катере она пыталась распороть, рассечь надвое десятиметровую волну цунами… Напрочь! Ей хотелось увидеть ее развалы и еще испытать свою смелость и силу своего владычества над стихией. Ее связали тогда скотчем, скрутили, склеили, спеленали и едва успели запихнуть, дергающуюся в пляске святого Витта, в вертолет. Она ором орала: «Разлепите меня!.. Расклейте!.. Разрежьте меня!..».
Ей заклеили рот!
Разрезали ее только в воздухе, когда вертолет, сделав вираж над кратером, взял курс на Фьюмефреддо–ди–Сичилия. И едва не потеряли ее: она силилась выброситься с камерой в свой долгожданный кратер!