Правда, это светлый склеп, тут должны обитать не мертвецы, но призраки.
Позже Толстой боялся этой комнаты, точнее, боялся соблазна смерти, который здесь являлся ему. Он просил, чтобы ему не давали в руки ружье, прятали от него тесьмы и веревки, чтобы он не повесился на перекладине перегородки, разделяющей комнату пополам.
И все же эта комната не мрачна, скорее, меланхолична.
Да, с таким характером она может быть включена в дом-храм. Обязательно — в толстовском домовом храме непременно должен быть придел брата Николая.
Он был Лёвушкин апостол; только следует помнить, что его церковь была условно христианской.
Так же и теперь яснополянское пространство, эволюцию которого можно без труда проследить в истории о трех Николаях, сложное, выдуманное пространство, трудно назвать христианским. И флигель этот — самостийная хоромина, плохо склеенная, подвижная, невидимо перекошенная в постоянных попытках хозяев обустроить в ней самое счастливое место на земле. Как часто бывает в таких случаях, эффект выходит обратным.
Но возвышающее усилие чувствуется: храм на вершине «кремлевского» холма Ясной пост-ощутим. Или пред-ощутим?
Ничего нет интереснее для архитектора, чем исследование храмового обустройства места, столь необычного, что ему как будто и не нужна настоящая церковь[23].
Итак, строителей трое: Николай-дед, Николай-отец и Николай-старший-брат. Готовая трехчастная сказка.
И далее: первый Николай — метафизик, он размечает яснополянское («кремлевское») место, начинает строить дом-храм. Второй, архитектор, возводит до крыши видимую храмину. Третий, мифотворец, населяет ее архитектурой нового смысла, трепетным детским сочинением. Поливает живой водой, освящает в глазах меньшого брата.
Далее случается перелом последовательной яснополянской истории. Является Лёвушка — разрушитель храма, переменитель пространства с реального на мнимое.
XIV
Лёвушка проигрывает дом-храм в карты — одним махом, разом перечеркивая волшебное Никольское прошлое.
Он запутывает, переворачивает вверх дном идеальное строение времени, в котором, в чем он сам убежден, было уготовано его спасение. Затем (в раскаянии?) он мнет этот малый флигель, точно ком глины, пытаясь хотя бы отчасти восстановить в его пределах утраченное святилище. Нервные, противуархитектурные усилия, начиная от устройства новых, «полуторного» размера комнат, до заведения в первом этаже Николаева склепа.
Все это отражено в его «строительном» романе, в перемене его композиции, сростках и разрывах текста.
Результатом явного строительства стал главно-неглавный дом, бывший флигель, непонятный, не опознаваемый снаружи как центральный дом усадьбы. В его виде, общем и частном, во всяком эпизоде его оформления сказываются (это видно) два чувства: надежда, что храм восстановится, и неверие в это чудо. Детская надежда и взрослый скепсис. Увеличение и уменьшение времени.
Зато вышел роман, двоящийся, смотрящий разом в прошлое и будущее; роман, замещающий дом.
Тут скрыта еще одна тема. Толстой не просто пытается восстановить дом-храм. Он протестует, отрицает прежние способы его строительства. Возможно, так он пытается оправдать себя за содеянное.
Его позиция такова: храм был утрачен, потому что был построен неправильно.
При этом он относится к трем Николаям-основателям с совершенным уважением. Постоянно хвалит деда за его светлые идеи и вкус, за легкую простоту всякой вещи, от него оставшейся. Почитает и любит отца, отмечая те же простоту и ясность его человеческого, личного строения. Брату Николаю он поклоняется буквально, еще бы — он был его поводырем к порогу тайны, он дал ему ключ к разрешению всех загадок: собери мир в слове, замени его словом, но так собери и замени, чтобы в итоге тебе открылся (написался романом) лучший, заведомо спасенный мир.
И все же он разочарован в действиях своих апостолов Николаев. Даже самый близкий ему из всех, третий Николай, даже этот, немного не от мира сего, невесомый мифотворец в итоге разочаровывает Лёвушку. Не здесь, во Франции, в Гиере. Он умирает без тайны, страшно просто. Выходит, что и этот слишком плотен, и этот не спасен?
Да, все они смертно плотны, они пребывают в этом (годном только к неизбежному разрушению) пространстве, когда важнее всего то, не поддающееся разрушению, нетленное и вечное пространство.
Нет, он не будет восстанавливать исчезнувший дом-храм наяву — сначала от безденежья, а потом из принципа, из совершенного убеждения: храмы не восстанавливаются наяву, они строятся в сознании, в чистом (пластичном) пространстве общей памяти.
Так или иначе, повторять подвиги первостроителей Ясной Толстой не намерен.
Из этого я делаю свой, «архитектурный» вывод: добившись выдающегося результата в словоустроении, словозамещении исчезнувшего дома и потерпев ощутимую неудачу в реальном, земном восстановлении дома-храма, Толстой приобрел определенную неприязнь к пространству. Им овладел страх пространства. За этим страхом можно без труда различить память о фамильной вине, отрицание опыта прошлого, надежду на исключительность собственного сознающего опыта, целью которого является итоговое, спасительное чудотворение.
Этот толстовский страх имеет сложный, высокий смысл. Нет спасения в пространстве, спасения от смерти: в этом смысле смерть для Толстого слишком определенно связана с пространством. Никакие «прусские» устройства, никакая отцовская честность, никакие сказки братьев не спасут от нее. Смерть арифметически неизбежна. Арифметика, точный расчет, регуляция времени и пространства — все это лишние напоминания о беспощадной, равнодушной бесконечности, внешней бездне, в которой обитает только смерть.
XV
Тут кроется важная загадка. С одной стороны, Толстой, внук «прусского короля», сам наполовину «немец», искатель арифметической простоты и логики[24]. Он, как и дед, соблазнен идеей научно выверенного «цифрового» парадиза. С другой стороны, сидящий в нем меньшой Толстой, Лёвушка, страшится цифр, прячется от пространства.
Об осевом мгновенииМожно подумать, что Толстой постоянно раздвоен. Как будто речь идет о больном человеке, сочинителе, пораженном неразрешимым двоением своего «я» (на Льва и Лёвушку).
Ничего похожего — Толстой цел; он был и остается цел. Его целое сложно, оно составлено из конфликтующих частей, которые встречно уравновешены. Таков его метод, вполне осмысленный.
Загадка разрешается так: Толстой не раздвоен, а удвоен, удвоенно силен в своем внешне противоречивом творчестве. Он сочетает архитектурный, счетный подход с живым «акварельным» текстом, плоть которого построена на ловле мгновений. Он сочетает архитектурную вечность, которую в данном контексте можно назвать христианской, с антиархитектурной, языческой разобранностью бытия на переполненные мгновения.
Его необъятный текст многомгновенен — в идеале единомгновенен (чудесен).
Мой поход в Ясную тем и был вызван: я хотел посмотреть на жилище автора, умудрившегося втеснить «Войну и мир» в одну секунду воспоминаний Пьера Безухова. Разве не гениально? Толстой добился фантастического, умопомрачительно простого синтеза целого и мгновения. При этом синтез был произведен столь искусно, что мы до сего дня не замечаем ни единого шва, не различаем чертежа, подпирающего роман.
Я поехал посмотреть, как устроено пространство Ясной, нет ли и тут подобного синтеза?
Что же я обнаружил? Дом, рассыпающийся на видеомгновения, именно что не собранный в целое, который сначала вовсе не различим в «кремлевском» хаосе усадьбы, да и затем с трудом обобщаемый в памяти. Посекундно расчлененный, играющий предметами в «больше-меньше», разобранный на мемориальные стаканчики, дробный, странный дом.
Диагноз этой хвори прост. Без Толстого его «сакральное» место сошло со своего осевого мгновения. В нем проигрывает Лев и побеждает Лёвушка.
Еще об осевом мгновении (детские находки)Я думаю, еще в детстве Толстой отмечал эти удивительные малые находки, переполненные мгновения — симметричные, обращенные разом в прошлое и будущее. Они давали ему повод грезить о глубине времени. Он занимался их тайной ловлей: пригвождал, накрывал время словом, точно сачком; под ним оставались бабочки-мгновения. Затем, доставая их одно за другим, он расширял, умножал их, разворачивая в итоге новое целое — воображаемое, большее пространство-слово.
Подходящее занятие для сироты, задавшегося целью отомстить смерти, победить смерть, растворить ее в роении корпускул, укрощенных словом частиц (дифференциалов) времени.